Автор работы: Пользователь скрыл имя, 04 Сентября 2013 в 19:42, реферат
Научный интерес к социальным и политическим вопросам возник не позднее, чем интерес к космологии и физике. В античности были моменты (я имею в виду теорию государства Платона и изучение государственных устройств Аристотелем), когда могло показаться, что наука об обществе продвинулась дальше, чем наука о природе. Но с Галилея и Ньютона физика, вопреки ожиданиям, достигла больших успехов, намного превзойдя все другие науки. Со времен Пастера, этого Галилея биологии, биологические науки почти догнали физику. Но в социальных науках, по-видимому, свой Галилей еще не появился.
Введение………………………………………………………………………..3
1. История науки по Т. Куну…………………………………………………..4 – 11
1.1 Допарадигмальный период…………………………………………..5 – 6
1.2 Зрелая наука…………………………………………………………..6
1.3 Нормальная стадия развития науки…………………………………6 – 8
1.4 Научная революция…………………………………………………..8 – 10
1.5 Выбор новой теории…………………………………………………10 – 12
2. Нищета историцизма К. Поппера...……………………………………….12 – 33
2.1 Метод редукции. Причинное объяснение.
Предсказание и пророчество……………………………………………12 – 17
2.2 Единство метода……………………………………………………..17 – 23
2.3 Теоретические и исторические науки……………………………...23 – 26
2.4 Ситуационная логика в истории. Историческая интерпретация…26 – 29
2.5 Институциональная теория прогресса……………………………...29 – 33
Заключение…………………………………………………………………….34
Библиография…………………………………………………
Можно заметить, что исторические науки не так уж одиноки в их отношении к универсальным законам. При реальном применении науки к единичной или конкретной проблеме мы встречаемся с такой же ситуацией. Химик-практик, например, который хочет исследовать какое-то соединение — скажем, кусок породы, — вряд ли принимает во внимание универсальные законы. Вместо этого он применяет, недолго думая, определённые рутинные техники, которые, с логической точки зрения, проверяют такие единичные гипотезы, как «это соединение включает серу». Его интерес в основном исторический, — это описание одного комплекса конкретных событий или отдельного физического тела.
Поппер уверен, что этот анализ вносит ясность в некоторые известные споры исследователей метода истории. Одна группа историцистов утверждает, что история, которая не просто собирает факты, но пытается представить их причинную связь, должна заниматься формулированием исторических законов, поскольку причинность означает, в сущности, обусловленность законом. Другая же группа, в которую также входят историцисты, считает, что даже «уникальные» события, происходящие только однажды и не несущие в себе ничего «общего», могут быть причиной других событий и что именно такая причинность представляет интерес для истории. Теперь мы понимаем, что обе группы отчасти правы. Универсальный закон и отдельные события равно необходимы для любого причинного объяснения, но за пределами теоретических наук универсальные законы обычно не вызывают большого интереса.
Это подводит нас к вопросу об уникальности исторических событий. Поскольку мы имеем дело с историческим объяснением типических событий, они с необходимостью должны рассматриваться как типические, как принадлежащие к видам или классам событий. Ибо только тогда применим дедуктивный метод причинного объяснения. История, однако, занимается не только объяснением конкретных событий, но описывает также и конкретное событие как таковое. Одной из её важнейших задач является, несомненно, описание интересных случаев в их особенности или уникальности, то есть включая такие их стороны, которым она не пытается дать причинное объяснение, — скажем, «случайное» стечение событий, не связанных причинно. Эти две задачи истории — распутывание причинных нитей и описание «случайности» их переплетений, — одинаково необходимы и дополняют одна другую; событие можно рассматривать и как типическое, то есть имеющее причинное объяснение, и как уникальное.
Разделение, проведенное между «новизной расположения» и «действительной новизной», соответствует нашему различению между точкой зрения причинного объяснения и признанием уникальности. Поскольку новизна может быть рационально проанализирована и предсказана, она никак не может быть «действительной». Это разрушает историцистскую теорию, согласно которой социальная наука способна предсказывать появление существенно новых событий, — теорию, которая, в конечном счете, зиждется на неудовлетворительном анализе предсказания и причинного объяснения.20
Но неужели это все? Неужели этим исчерпывается обсуждение историцистского требования реформировать историю, — создать социологию, которая играла бы роль теоретической истории, или теории исторического развития? Неужели больше нечего сказать об историцистской идее «периодов», «духа» или «стиля» эпохи, о непреодолимых исторических тенденциях, о движениях, которые захватывают человеческие умы и уносят их, как поток, которые правят сами, а не направляются отдельными людьми? Никто, прочитав в «Войне и мире» размышления Толстого — ярко выраженного историциста, отличавшегося, однако, искренностью помыслов, — о движении людей с Запада на Восток и о встречном движении русских на Запад, не сможет отрицать, что историцизм отвечает настоятельной потребности. Эта потребность должна быть удовлетворена, а потому, прежде чем можно будет надеяться на избавление от историцизма, мы должны найти для него более совершенную замену.
Историцизм Толстого
является реакцией против такой истории,
в которой имплицитно предполагается
истинность принципа лидерства, против
такого исторического метода, который приписывает
много — слишком много, если Толстой прав,
а он прав бесспорно — великому человеку,
лидеру. Толстой пытается показать ничтожность
всех действий и решений Наполеона, Александра,
Кутузова и других великих лидеров 1812
года перед лицом того, что можно назвать
логикой событий. Толстой справедливо
указывает на недооцениваемое, но огромное
значение решений и действий бесчисленных
неизвестных индивидов, которые участвовали
в сражениях, сожгли Москву и придумали
партизанский способ борьбы. Однако он
убеждён, что в этих событиях можно усмотреть
некую историческую обусловленность —
предопределённость, исторические законы
или план. В его историцизме соединяются
методологический индивидуализм и коллективизм;
Толстой, так сказать, воспроизводит в
высшей степени типичное соединение —
типичное для своего, да, боюсь, и для нашего
времени — демократическо-
Этот пример напоминает нам, что в историцизме есть и некоторые здоровые элементы, — он является реакцией против наивного метода интерпретации политической истории только как истории великих тиранов и полководцев. Историцисты правильно чувствуют, что возможен лучший метод. Именно это чувство и делает их идею «духов» — эпохи, нации или армии — столь соблазнительной.
К этим «духам» Поппер не испытывает ни малейшей симпатии - ни к их идеологическому прототипу, ни к их диалектическим и материалистическим воплощениям, и полностью согласен с теми, кто относится к ним с презрением. Однако же он чувствует, что историцисты указали, по меньшей мере, на существование некой пустоты, места, которое социология должна заполнить чем-то более ощутимым, вроде анализа проблем, возникающих в рамках традиций. Это место должен занять более детальный анализ логики ситуаций. Лучшие историки часто более или менее сознательно её и разрабатывали: Толстой, например, показывал, что не чьё-то решение, а «необходимость» заставила русских сдать Москву без боя и отступить в те места, где можно было добыть провизию. Кроме этой логики ситуаций, а может быть, в качестве её части, нам нужен также анализ социальных движений. Нам нужны основанные на методологическом индивидуализме исследования социальных институтов, через которые идеи распространяются и захватывают индивидов, исследования способов формирования новых традиций, механизмов их функционирования и распада. Другими словами, наши индивидуалистские и институционалистские модели таких коллективных реальностей, как нации, правительства, рынки, должны быть дополнены моделями политических ситуаций и социальных движений, скажем, научного и промышленного прогресса. Этими моделями потом могут воспользоваться историки, отчасти так же, как и другими моделями, а отчасти в целях объяснения, наряду с используемыми ими другими универсальными законами. Но даже этого было бы недостаточно; это всё же не удовлетворило бы те насущные потребности, которые пытается удовлетворить историцизм.21
Сравнивая исторические науки с теоретическими, мы видим, что отсутствие интереса к универсальным законам ставит их в трудное положение. Ведь в теоретических науках законы действуют, среди всего прочего, как средоточия интереса, направляющего наблюдения, или же как точки зрения, с которых производятся наблюдения. В истории универсальные законы, которые в большинстве своем тривиальны и используются неосознанно, не могут выполнять эту функцию. Её должно принять на себя что-то ещё. Ведь бесспорно, что история, не принимающая никакой точки зрения, невозможна; подобно естественным наукам, история должна быть избирательной, чтобы не задохнуться от обилия пустого и бессвязного материала. Попытка проследить причинные цепочки в далёком прошлом не поможет историку ни в малейшей степени, поскольку всякое конкретное действие, с которого он мог бы начать исследование, имеет огромное число различных мелких причин, то есть начальные условия чрезвычайно сложны и большинство из них не представляет для нас особого интереса.
Из этого затруднительного положения по мнению Поппера есть только один выход — сознательно, заранее, ввести в историю установку на избирательность, то есть писать такую историю, которая нам интересна. Это не означает, что мы можем искажать факты, чтобы они вписались в рамки заранее придуманных идей, и что теми фактами, которые не согласуются с нашими идеями, можно пренебречь. Напротив, всякое доступное нам свидетельство, имеющее отношение к нашей точке зрения, следует рассматривать тщательно и объективно (в смысле «научной объективности»). Но это означает, что нам не надо беспокоиться о всех тех фактах и аспектах, которые не имеют отношения к нашей точке зрения и, следовательно, не интересны для нас.
Функции избирательных подходов в изучении истории в чем-то аналогичны функциям теорий в науке. Поэтому понятно, отчего их так часто принимают за теории. И действительно, те немногие идеи, внутренне присущие этим избирательным подходам, которые могут быть выражены в форме проверяемых гипотез, единичных или универсальных, вполне можно рассматривать как научные гипотезы. Но, как правило, эти исторические «подходы» или «точки зрения» не подлежат проверке. Их нельзя опровергнуть, и поэтому их очевидные подтверждения не имеют значения, даже если они столь же многочисленны, как звезды на небе. Мы будем называть такую избирательную точку зрения, или средоточие исторического интереса, поскольку её нельзя сформулировать как проверяемую гипотезу, исторической интерпретацией.
Историцизм ошибочно
считает эти интерпретации
С другой стороны, классические историки, которые справедливо возражают против такой методики, склонны впадать в другую ошибку. Стремясь к объективности, они хотят избежать всякой избирательности, но, поскольку это невозможно, обычно занимают какие-то позиции, сами того не ведая. Это разбивает их попытки быть объективными, поскольку невозможно критически относиться к своей собственной точке зрения, осознавать её недостатки, не зная её существа.
Выйти из этого тупика — значит уяснить себе необходимость принять какую-то точку зрения, четко её сформулировать и всегда понимать, что она одна среди многих и что даже если она равноценна теории, то её все же нельзя проверить.22
Поппер взял в качестве примера научный и промышленный прогресс, поскольку, несомненно, именно это явление вдохновляло историцизм девятнадцатого века.
Конт и Милль утверждали что прогресс есть безусловная и абсолютная тенденция, которая может быть сведена к законам человеческой природы. «Закон последовательности стадий, — пишет Конт, — даже если о нём с полной неукоснительностью свидетельствует метод исторического наблюдения, в конечном счёте не может быть принят, не будучи рационально и исчерпывающе объяснен с помощью позитивной теории человеческой природы…» Он убеждён, что закон прогресса можно вывести из присущей индивидам тенденции ко все большему совершенствованию своей природы. Во всём этом Милль полностью следует за Контом, пытаясь редуцировать закон процесса к тому, что он называет «прогрессивностью человеческого сознания», преимущественной «движущей силой … является желание увеличить материальные удобства». Согласно Конту и Миллю, безусловный или абсолютный характер этой тенденции, или квазизакона, позволяет нам дедуцировать из неё первые шаги или фазы истории, не опираясь на начальные исторические условия, наблюдения или данные. В принципе таким образом можно дедуцировать весь ход истории; единственная трудность, как считает Милль, заключается в том, что «человеческие способности не позволяют принять в расчёт весь ряд…, каждый последующий член [которого] состоит из всё большего числа всё более разнообразных частей».
Слабость этой миллевской «редукции» очевидна. Даже если принять его посылки и выводы, отсюда ещё не вытекает, что социальное или историческое последствия будут значительными. Прогресс, может оказаться незначительным, ущербным, скажем, из-за неуправляемой природной среды. Кроме того, посылки Милля основаны только на одной стороне «человеческой природы» и не учитывают другие её стороны, такие как забывчивость и лень. Поэтому там, где мы наблюдаем полную противоположность прогрессу, как его понимает Милль, мы с равным успехом можем «редуцировать» свои наблюдения к «человеческой природе». В сущности можно представить себе очень немного событий, которые нельзя было бы правдоподобно объяснить с помощью определенных склонностей «человеческой природы». Однако может оказаться, что метод, который объясняет всё, не объясняет ничего.23
Если мы хотим заменить эту удивительно наивную теорию более логичной, мы должны сделать два шага. Прежде всего, мы должны попытаться установить условия прогресса, а для этого мы должны постараться представить себе условия, при которых прогресс приостановился бы. Это сразу же заставляет понять, что одна только психологическая склонность не достаточна для объяснения прогресса, поскольку можно найти условия, от которых зависит эта склонность. Таким образом, мы должны; далее, заменить теорию психологических склонностей более совершенной теорией, — я имею в виду институциональный (и технологический) анализ условий прогресса.
Как мы могли бы задержать научный и промышленный прогресс? — Закрыть или взять под контроль исследовательские лаборатории, запретить или поставить под контроль научную периодику и другие средства дискуссии, запретить научные конгрессы и конференции, закрыть университеты и другие учебные заведения, запретить книги, всю печать, письмо и, в конце концов, речь. Все, что действительно можно запрещать или контролировать, — это социальные институты. Язык есть социальный институт, без коего научный прогресс немыслим, поскольку без языка не будет ни науки, ни растущей и развивающейся традиции. Письмо есть социальный институт, так же как организация печати, публикации и все другие институциональные инструменты научного метода. Научный метод и сам имеет социальные аспекты. Наука, а особенно научный прогресс, есть результат не изолированных усилий, а свободного соревнования мыслей. Наука нуждается в ещё большей конкуренции между гипотезами и в ещё более строгих проверках. А соревнующиеся гипотезы нуждаются в персональном представительстве: им нужны защитник, присяжные и даже публика. Такое персональное представительство должно быть институционально организовано, если мы хотим, чтобы оно действительно работало. Эти институты должны финансироваться и поддерживаться законом. В конечном счёте прогресс находится в очень значительной зависимости от политических факторов, — от политических институтов, которые гарантируют свободу мысли, — от демократии.24
Небезынтересно, что так называемая научная объективность в известной степени зиждется на социальных институтах. Наивное представление, что основой научной объективности является умственная или психологическая установка отдельного учёного, его опыт, тщательность и научная беспристрастность, вызывает, в качестве реакции, скепсис в отношении способности учёных к объективности. С этой точки зрения недостатком объективности можно пренебречь в естественных науках, которые почти свободны от страстей; в социальных же науках, где замешаны социальные предрассудки, классовые предубеждения и личные интересы, недостаток объективности может оказаться фатальным. Эта доктрина, детально разработанная так называемой социологией знания, полностью игнорирует социальный, институциональный характер научного знания, поскольку исходит из наивного представления, что объективность зависит от психологии отдельного ученого. Эта доктрина не учитывает того факта, что сухость и отвлечённость предмета естественных наук не могут уберечь убеждений отдельного ученого от предвзятости и своекорыстия и что если бы учёный был беспристрастным, то наука, даже естественная наука, была бы совершенно невозможна. Что «социология знания» упускает из виду, так это именно социологию знания — социальный или общественный характер науки. Она не принимает во внимание тот факт, что именно общественный характер науки и её институтов принуждает учёного к умственной дисциплине и хранит объективность науки и её традицию критического обсуждения новых идей.