Появляются, таким образом,
операциональные схемы конкретного
порядка, лежащие в основе понимания
реальных процессов в конкретной
предметной ситуации.
- Стадия формальных
операций, или рефлексивный
интеллект (от 11-12 до 14-15 лет)
В этом возрасте формируются
формальные (категориально-логические)
схемы, позволяющие строить гипотетико-дедуктивные
рассуждения на основе формальных посылок
без необходимости связи с
конкретной действительностью. Следствием наличия
таких схем являются способность к комбинаторике
(в том числе к комбинированию
суждений с целью проверки их истинности
или ложности), исследовательская познавательная
позиция, а также возможность сознательно
проверять ход как собственной, так и чужой
мысли.
Следовательно, интеллектуальное
развитие - это развитие операциональных
структур интеллекта, в ходе которого
мыслительные операции постепенно приобретают
качественно новые свойства: скоординированность
(взаимосвязанность и согласованность множества операций),
обратимость (возможность в любой момент
вернуться к начальной точке своих рассуждений,
перейти к рассмотрению объекта с прямо
противоположной точки зрения и т.д.), автоматизированность
(непроизвольность применения), сокращенность
(свернутость отдельных звеньев, «мгновенность»
актуализации).
Благодаря сформированности
мыслительных операций оказывается
возможной полноценная интеллектуальная
адаптация подростка к происходящему,
смысл которой заключается в
том, что «мышление становится свободным по отношению
к реальному миру» [3,c.50]. Наиболее яркой
иллюстрацией подобной формы адаптации,
по Пиаже, является математическое творчество.
В развитии интеллекта, согласно
теоретическим воззрениям Пиаже, выделяются
две основные линии. Первая связана с интеграцией
операциональных когнитивных структур,
а вторая - с ростом инвариантности (объективности)
индивидуальных представлений о действительности
[7,c.17-18].
Ж. Пиаже постоянно
подчеркивал, что переход от ранних
стадий к более поздним осуществляется путем особой
интеграции всех предшествовавших когнитивных
структур, которые оказываются органичной
частью последующих. По сути дела, интеллект
- это такая когнитивная структура, которая
последовательно «вбирает в себя» (интегрирует)
все прочие, более ранние формы когнитивных
адаптации. Если такого рода последовательная
интеграция прошлых структур во вновь
образовавшиеся структуры места не имеет,
то интеллектуальный прогресс ребенка
оказывается невозможным. В частности,
Ж. Пиаже отмечал, что сами по себе формальные
операции не имеют значения для развития
интеллекта, если они при своем возникновении
не опирались на конкретные операции,
одновременно и подготавливающие их, и
дающие им содержание.
Только на основе уже
сформировавшихся операций, по мнению Ж. Пиаже, можно обучать
ребенка понятиям. И к этому выводу Ж. Пиаже
следует отнестись с должным вниманием.
Получается, что усвоение полноценных
научных понятий зависит от тех операциональных
структур, которые уже сложились у ребенка
к моменту обучения. Поэтому, чтобы не
быть поверхностным, обучение должно приспосабливаться
к наличному уровню развития детского
интеллекта. Заметим, Ж. Пиаже считал (явно
в противовес позиции Л.С. Выготского),
что вербальное мышление выступает лишь
как побочное явление по отношению к реальному
операциональному мышлению. В целом же
«...корни логических операций лежат глубже
лингвистических связей...» [5].
Что касается роста инвариантности
детских представлений о мире,
то общее направление их эволюции
идет в направлении от центрации к децентрации.
Центрация (в своих ранних работах Ж. Пиаже
использовал термин «эгоцентризм») - это
специфическая бессознательная познавательная
позиция, при которой построение познавательного
образа диктуется собственным субъективным
состоянием либо случайной, бросающейся
в глаза деталью воспринимаемой ситуации
(по принципу «реально только то, что я
чувствую и вижу»). Именно феномен центрации
обусловливает особенности детской мысли:
синкретизм (тенденцию связывать все со
всем), трансдукцию (переход от частного
к частному, минуя общее), нечувствительность
к противоречию и т.п.
Напротив, децентрация, то
есть способность мысленно освобождаться
от концентрации внимания на личной точке
зрения либо на частном аспекте ситуации,
предполагает перестройку познавательного образа по
линиям роста его объективности, согласованности
в нем множества различных точек зрения,
а также приобретения им качества релятивности
(в том числе возможность анализа любого
явления в системе варьирующих категориальных
обобщений).
Таким образом, в качестве
дополнительных критериев развития
интеллекта в теории Ж. Пиаже выступают
мера интегрированности операциональных
структур (последовательное приобретение
мыслительными операциями всех необходимых
качеств) и мера объективации индивидуальных познавательных
образов (способность к де-центрированному
познавательному отношению к происходящему).
Анализируя отношения интеллекта
к социальному окружению, Ж. Пиаже
пришел к выводу, что социальная
жизнь оказывает несомненное
влияние на интеллектуальное развитие
в силу того, что ее неотъемлемой стороной
является социальная кооперация. Последняя,
требует координации точек зрения некоторого
множества партнеров по общению, что стимулирует
развитие обратимости мыслительных операций
в структуре индивидуального интеллекта.
Именно постоянный обмен мыслями с другими
людьми, подчеркивает Пиаже, позволяет
нам децентрировать себя, обеспечивает
возможность учета разнообразных познавательных
позиций. В свою очередь, именно операциональные
структуры, создавая внутри субъекта пространство
для разнонаправленных перемещений мысли,
являются предпосылкой эффективного социального
поведения в ситуациях взаимодействия
с другими людьми.
- ТРАДИЦИОННОЕ ОТНОШЕНИЕ К СТАРОСТИ И СТАРИКАМ В РУССКОЙ КУЛЬТУРЕ
Восприятие возраста
является одним из центральных вопросов
в миро воззрении людей и национальных
культурах. Взросление обычно воспринимается как нечто привлекательное.
Старение, напротив, традиционно имеет
негативное значение. В настоящее время
можно говорить об антагонизме категорий
«молодость – старость», атрофии ценностного
понимания старости, которые в определенной
степени определяют облик современной
культуры. При этом «третий возраст» как
потенциальная возможность развития человечества
в современной культуре не столько негативизируется,
сколько игнорируется или даже отрицается
[1, с. 37] .
Старость — это
не только биологическая, но и социальная
категория; в разных культурах образ
старости конструируется и осмысляется
по-разному. В этом смысле крестьянские представления
о старости, насколько можно судить по
этнографическим материалам XIX–XX веков,
весьма сильно отличаются от представлений,
отражаемых в нормах и ценностях современной
нам городской культуры. В крестьянской
традиции отношение к старости было более
отстраненным и, на взгляд сегодняшнего
горожанина, довольно равнодушным. Такое
отношение было обусловлено определенными
социальными и культурными факторами.
Устойчивой возрастной
границы наступления старости крестьянская
традиция не выделяла, хотя, как правило, стариками
и старухами считали людей, достигших
пятидесятилетнего возраста. «В Западной
Сибири термин “старики” мог применяться
к людям, достигшим 45–50 лет: если крестьянин
женил старшего сына, он уже считал себя
“стариком” и отделялся со “старухой”
в особой комнате (“иногда от такого крестьянина
рождалось еще пять детей”). В категорию
же “престарелых” входили люди уже действительно
старые, хотя это название перекрывало
термин “старик”. Большое влияние на
норму стариковского возраста оказывал
тягловый срок: к его окончанию “подгонялись”
традиционные представления о физиологических
изменениях, выражавшихся в двух основных
признаках — невозможность иметь детей
и утеря трудоспособности. В других районах
податная способность не влияла на традиционные
представления о возрасте: пожилые еще
были вполне трудоспособными, но им уже
было отказано в деторождении — либо потому,
что с 50 лет считалось “грехом” рожать
детей (и даже спать вместе), либо потому,
что все их дети вступили в брак»[1].
Таким образом, для крестьян
маркером наступления старости зачастую
была утрата человеком репродуктивных
способностей и полноценности —
как в физиологическом, так и
в социально-экономическом отношении.
Это подчеркивалось и особенностями
костюма стариков и старух. «Старики, как правило, носили
темную или белую одежду, не имели права
на новое платье и взрослый покрой; обычно
они донашивали свою или чужую старую
одежду или им изготавливали из старой
материи платье стариковского покроя,
нередко напоминавшее балахон. Старики
редко имели штаны (ходили в подштанниках),
старухи вместо рубах и сарафанов носили
глухую одежду типа сарафана без лямок
или передники с рукавами… В целом стариковская
одежда приближалась к детской по целому
ряду признаков: практическое отсутствие
половых различий, запрет на новое платье
даже в праздники, отсутствие каких бы
то ни было украшений, необязательность
штанов (для мужчин) и даже перепоясывания
и т. д.» [4,c.341-342].
Если наступление совершеннолетия
обычно описывалось в крестьянских диалектах при помощи выражения
«войти в года/лета», то о старике говорили,
что он «вышел из лет» или что его «веки»
(года) «изнемогают» (истощаются, кончаются).
По-видимому, эти и подобные им выражения
отражают традиционное представление
о том, что каждому взрослому человеку
положено определенное количество лет,
ограниченный временной континуум, отпущенный
на полноценную социальную жизнь и исчерпывающийся
с наступлением старости. Более того, судя
по всему, в крестьянской культуре существовали
представления о том, что этот континуум
принадлежит не отдельным людям, а социальным
коллективам — семье, деревенской общине
либо всему человечеству в целом. Отсюда
выражение «чужой век заедать/заживать»,
подразумевающее, что «зажившийся на этом
свете» старик несправедливо пользуется
годами, принадлежащими другим людям.
Вероятно, эта идея представляет
собой частное проявление характерной
для аграрных обществ концепции
«ограниченного блага» (limited good), некогда
описанной и проанализированной
американским антропологом Джорджем Фостером. Согласно
Фостеру, крестьянская культура воспринимает
любые блага и ценности (экономические,
социальные, культурные) как замкнутую
систему — своего рода ограниченный ресурс.
Поэтому любой дисбаланс в дистрибуции
блага воспринимается членами крестьянской
общины как процветание одних за счет
других, как ситуация, требующая перераспределения
ценностей [6,c.225]. Следуя теории ограниченного
блага, можно утверждать, что в русской
деревне «зажившиеся» старики и старухи
воспринимались как люди, несправедливо
присваивающие чужую жизненную потенцию.
Вероятно, именно такие представления
стимулировали появление легенд о ритуальном
убийстве стариков и «душиловой вере»
— якобы существовавшем особенном старообрядческом
согласии, чьи последователи умерщвляли
старых и больных людей [9,c.67-68]. Разумеется,
подобные легенды не имеют отношения к
действительности и входят в обширный
круг историй о ритуальных убийствах,
приписываемых представителями той или
иной конфессиональной либо этнической
группы «чужим» религиям и культурам.
Вместе с тем, они показательны в качестве
отражения идеи о том, что крестьянин-долгожитель
вредит другим людям и должен поскорее
умереть.
С некоторой долей
условности можно утверждать, что
в крестьянской традиции старость воспринималась, прежде всего, как период
ожидания смерти и подготовки к ней. В
современной городской культуре тема
смерти до определенной степени табуирована:
разговор с пожилым человеком о том, что
его ожидает скорая и неминуемая смерть,
сочли бы бестактностью и дурным тоном.
В деревне все обстояло (и обстоит до сих
пор) несколько иначе: беседы о грядущей
смерти, приготовление для себя «смерётной
одежды» или гроба составляют важную и
неотъемлемую часть субкультуры пожилых
крестьян и крестьянок. Мой опыт полевой
работы в северорусских деревнях конца
XX — начала XXI века свидетельствует о том,
что старые крестьянки охотно и по собственной
инициативе демонстрируют этнографам
и фольклористам «смерётные» платья, сшитые,
чтобы лежать в них на смертном одре. В
деревенской культуре не существует развитого
страха смерти: человек, чьи «года уже
вышли», воспринимает свое состояние как
закономерный период подготовки к переходу
в иной мир. Смерть молодого человека (особенно
не вступившего в брак) считается неестественной
и трагической: нередко человек, умерший
в молодом возрасте и «не отживший свой
век», воспринимается как опасное существо,
которое не может окончательно расстаться
с миром живых и причиняет вред людям.
Смерть старика, наоборот, не считается
трагической и воспринимается как вполне
естественное и даже заурядное событие.
Однако и отношение
к пожилым людям, и их фактическая
роль в крестьянской культуре, разумеется,
не исчерпываются представлениями
об «изжитом веке» и приготовлении
к смерти. Собственно говоря, образ старика (старухи) в деревенской традиции
оказывается по меньшей мере двойственным:
с одной стороны, о пожилых людях говорят
как о «выживших из ума», а по своему статусу
они зачастую приравниваются к детям (об
этом, в частности, свидетельствует поговорка
«что старый — то малый»). С другой, старикам
и старухам нередко приписывается особая
мудрость, прозорливость, владение магическими
навыками и знаниями и т. п. Тут нет серьезного
противоречия, поскольку пожилым людям
отказывается в интеллектуальной компетенции
лишь применительно к социальным отношениям,
быту, повседневному труду, а приписывающиеся
им особые знания, как правило, относятся
к сфере религии и магии, к опыту взаимодействия
с сакральным и потусторонним миром. Таким
образом, социальная и физиологическая
неполноценность старых людей компенсируется
их особой ролью во взаимоотношениях со
сферой «иного» и сверхъестественного.
Согласно крестьянским
поверьям, знахарское и колдовское
«знание» может быть «передано» человеку
и в юном, и в зрелом возрасте,
но практикующий деревенский знахарь (знахарка)
— это, как правило, пожилой человек. В
великорусской крестьянской традиции
колдовством и знахарством занимались
и мужчины, и женщины (а в определенные
периоды среди специалистов подобного
рода мужчины даже преобладали), однако
в XX веке знахарство стало преимущественно
женским занятием. И в современных фольклорных
нарративах, и в реальной практике лечение
людей и животных при помощи заговоров
и различных магических приемов входит
в прерогативу «знающих старушек». Хотя
многие пожилые крестьянки знакомы с теми
или иными полезными в быту магическими
приемами и заклинаниями — иногда унаследованными
от родителей или почерпнутыми у односельчан,
иногда заимствованными из печатных источников
(календари, гадательные книги, сборники
заговоров и т. п.), — этого, как правило,
недостаточно для приобретения «знахарского
авторитета» и обширной практики. Считается,
что «настоящая» знахарка получает магическое
«знание» от другой профессиональной
«ворожеи» (зачастую «знание» передается
по женской линии между кровными родственницами)
и ни в коем случае не должна открывать
его посторонним людям (в противном случае
заговоры и магические действия потеряют
свою силу). Обычно подобные мастерицы
пользуются известностью не только в своей
деревне, но и в ближайшей округе, а иногда
их известность распространяется на довольно
обширную территорию (на район или даже
область). Бывает, что больные приезжают
к ним не только из других деревень, но
и из близлежащих городов. Впрочем, за
последние десятилетия в городской культуре
сформировался свой институт профессиональных
и полупрофессиональных знахарей и знахарок,
претендующих на знание «подлинных секретов
народного целительства». Они успешно
конкурируют с крестьянской знахарской
традицией, однако сельские жители по-прежнему
предпочитают обращаться за помощью к
«своим» «знающим старушкам». За знахарские
услуги не принято расплачиваться деньгами,
однако каждый человек, обращающийся к
знахарке, привозит ей подарки, причем
нередко — довольно дорогие (это могут
быть продукты, носильные вещи и т. п.).
Поэтому для многих пожилых и одиноких
крестьянок занятие знахарством составляет
немаловажный источник средств к существованию
[9,c.134].