Автор работы: Пользователь скрыл имя, 15 Декабря 2010 в 17:10, реферат
СОДЕРЖАНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
ГЛАВА I. Человек перед лицом смерти
1.1 «Смерть прирученная»
1.2 «Смерть своя»..
1.3 «Смерть далекая и близкая»
1.4 «Смерть твоя».
1.5 «Смерть перевернутая»
1.6 Современное отношение к смерти.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
Св. Роберто Беллармин, итальянский кардинал, теолог-иезуит, со своей стороны, отмечал с грубой прямотой, что старость сама по себе не располагает человека к покаянию и мыслям о спасении души. Ее уже не воспринимают как предупреждение, ибо нет более глухих, чем те, кто не хочет слышать, а старики не хотят ничего знать. «Они думают только о жизни, и, хотя смерть близка, о ней-то они думают как раз меньше всего», - пишет Беллармин в трактате «Об искусстве благой смерти».
Сами страдания предсмертной агонии попадают под подозрение. Томас Бекон писал в 1561 г., что средневековая риторика описывала эти страдания с чрезмерным сочувствием. «Горечь агонии», находит он, лишь «краткая и легкая неприятность» в сравнении со страданиями мучеников и пророков. Агония – вещь вполне естественная, и не следует ее драматизировать: «Умирать естественно, зачем же мы стараемся выйти за пределы естества?» Здесь вновь воспроизводится излюбленная идея стоиков о смерти как путешествии. Век спустя Тейлор прямо объявил традиционные видения смертного одра не чем иным, как «фантазмами» Сатаны, плодом «испорченного воображения» больных, впавших в депрессию и неврастению. Беллармин удивляется, что люди уделяют так много времени своим делам, своему имуществу и так мало – спасению души или, точнее говоря, начинают заботиться о вечном лишь тогда, когда уже больше не способны владеть и распоряжаться собой, когда они раздавлены, почти в беспамятстве. В предсмертной агонии он видит лишь негативные стороны: разрушение воли и сознания. Никакой нежности, никакой естественной жалости к бренным останкам, уже покинутым жизнью, мы у него не найдем. В представлениях Средневековья свобода человека, его способность давать и принимать намного дольше сохраняется в остывающем теле, превращающемся в труп. Беллармин же одинаково беспощаден и к умирающему, и к старику.
Но чем же она тогда стала, смерть, если она уже не умирающий, распростертый на постели, исходящий смертным потом, страдающий и молящийся? Она становится чем-то метафизическим, выражаемым метафорой «расставание души с телом», ощущаемое как расставание супругов или же двух друзей, давних и близких. Мысль о смерти ассоциируется с идеей разрыва, распада человеческого составного целого. Болезненность и горечь смерти оказываются связанными не с реальными страданиями агонии, а с печальным образом разбитой дружбы.
Итак, не в самый момент смерти и не тогда, когда она уже близка, надо думать о ней. О ней надо думать всю жизнь. Искусство умирать сменяется искусством жить. Ничто больше не происходит в комнате умирающего. Все распределено по всем дням земной жизни человека. Жизни, подчиненной мысли о смерти. Смерти, которая воспринимается не как физический или моральный ужас агонии, но как антижизнь, исчерпанность и пустота жизни, что побуждает разум не привязываться к земному существованию. Поэтому между благой жизнью и благой смертью есть самая тесная связь.
Для человека, истинно подготовленного к смерти, все мгновения жизни подобны мгновению последнего ухода.
Вполне очевидно, что в повседневной жизни момент смерти остается важнейшим. Но ученая элита XVI – XVIII вв. отказывается с этим смириться и стремится, напротив, преуменьшить его значение. Отношение гуманистов и церковных реформаторов к самому моменту смерти будет все больше и больше тяготеть над общественными нравами.
Последствия девальвации благой смерти.
Первое следствие развенчания, десакрализации смерти – то, что она теряет свое почти магическое, во всяком случае, иррациональное могущество, исполненной первобытной дикости. Столь страшившие людей Средневековья внезапная смерть и смерть насильственная банализируются.
Не
менее интересно отношение
Отношение «второго Средневековья» к миру сему и его благам двойственным. С одной стороны, предосудительная жадная любовь, которую авторы XVI в. считали неумеренной. С другой – окончательный разрыв, тотальное отречение, «презрение мира», раздача имущества беднякам и уход в монастырь.
Начиная с эпохи Возрождение появляются новые образцы поведения, находящие свое выражение в иной оценке добродетелей и пороков. Утверждается представление, что человек должен жить в миру, хотя и не отдаваясь ему всецело. В этом новом мире должна царить умеренность и смерть уже не обладает прежней исключительной властью, чтобы все ставить под вопрос одним своим появлением. Смерть также подчинена здесь общему закону меры.
Последнее следствие девальвации смерти – появление новой модели благой смерти, прекрасной и поучительной. Смерть в новой модели – смерть праведника, который мало думает о собственной физической смерти, когда она наступает, но зато думает о ней всю предшествующую жизнь. В этой смерти нет ни волнения, ни драматизма.
Смерть прекрасная и поучительная, конец жизни праведной и святой, напоминает еще традиционную прирученную смерть, принимаемую с доверием и покорностью. Но эта новая смерть не лишена некоторой театральности, по которой знатоки сразу узнают наступивший век барокко. Этот элемент театральности, до конца XVIII в. еще сдержанной, перерастет в большую риторику смерти, столь характерную для европейского романтизма.
В эпоху «второго Средневековья они ставят в центр своих наставлений сам момент смерти, потому что именно он вызывал сомнения и возбуждал страстный интерес у их современников. Зато начиная с Возрождения они оставляют эту тему, ибо сомнений и вопросов стало меньше. Так они выражают на свой лад отклонение от средневекового чувства жизни и смерти.
Человек Нового времени начинает испытывать отстраненность от момента физической смерти. Эта отстраненность никогда не выражается в словах, вероятно, даже никогда ясно не осознается. Это только небольшое, неприметное отдаление, не дошедшее – оно и не могло дойти – до желания отказа, забвения, безразличия, настолько остаются сильны традиции и обычаи близости со смертью. Смерть была тогда заменена смертностью человека вообще: чувство смерти, некогда сконцентрированное в исторической реальности смертного часа, было отныне разлито во всей массе жизни, потеряв таким образом свою интенсивность. Сама же жизнь становится теперь полной, густой и протяженной, «без швов», без перерывов, тогда как смерть, по-прежнему присутствующая в жизни, сохраняет свое место лишь на ее дальнем конце, легко забывается. Эта жизнь, от которой смерть отдалена на благоразумное расстояние, представляется нам менее любящей вещи и живых существ, чем та, где смерть была в самом центре.
Смерть престает быть событием мирным и тихим. Она также не выступает больше моментом наивысшего морального и психологического сосредоточения личности, как в трактатах об искусстве благой смерти. В эпоху барокко смерть неотделима от насилия и страданий. Человек не завершает жизнь, но «вырван из жизни, с долгим прерывистым криком, агонией, раскромсанной на бесчисленные фрагменты», как пишет исследователь французской поэзии Ж. Руссе.
Священники и монахи делали
все, чтобы внушить страх
Западное общество восприняло то, что соответствовало его коллективному и тайному видению смерти и выражалось людьми церкви в пугающих образах. Когда общество начало испытывать страх смерти всерьез, по-настоящему, оно перестало об этом говорить. Оно замолчало; и первыми замолчали люди церкви, равно как и врачи.
Любопытно, что этот безумный страх рождается именно в эпоху, когда что-то изменяется в многовековой близости человека и смерти. Начинаются извращенные игры со смертью, вплоть до эротического соития с ней. Устанавливается связь между смертью и сексом, как раз поэтому она завораживает, завладевает человеком, как секс. Но эта фундаментальная тревога, не находящая себе имени, остается подавленной, остается в более или менее запретном мире снов, фантастических видений и не может потрясти древний и прочный мир реальных ритуалов и обычаев. Когда страх смерти является, он остается поначалу заточенным в том мире, где так долго находила себе убежище любовь и откуда только поэты, романисты и художники осмеливались ее выводить: в мире воображаемого.
Но
давление этой тревоги слишком сильно,
и в течение XVII – XVIII вв. безумный
страх вырывается за пределы мира воображаемого
и проникает в реальность жизни, в сферу
чувств сознаваемых и выражаемых, однако
еще в ограниченной форме и не простирается
на всю область мифа о кажущейся смерти
и живых трупах.
Благодаря руссоисткому мифу об испорченном, изнеженном городе, противопоставляемом деревне, сохранившей близость к природе, человек века Просвещения выражает на свой лад вполне реальное явление: разительное противоречие между сохранившейся в деревне и у бедняков традицией непосредственной, тесной близости со смертью, с одной стороны, и новым отношением к ней, более распространенным в городах и у людей состоятельных и образованных и склонных сгущать, подчеркивать трагическое значение и власть смерти, с другой. Первую позицию Арьес назвал «смерть прирученная», вторую – «смерть своя». Но человек Просвещения не сознает, не учитывает позднего и малозаметного изменения, произошедшего в XVII – XVIII вв., когда рекомендуемые ученой элитой приготовления к смерти имели целью как раз переключить внимание людей с самого смертного часа на весь ход предшествующей жизни. Люди боятся смерти, как дети боятся темноты, и только потому, что их воображение приведено в смятение призраками столь же пустыми, сколь и пугающими. Все атрибуты последнего прощания, слезы наших друзей, траур и церемония похорон, конвульсии распадающейся машины – вот, что внушает нам страх.
Фанатизм и суеверия придали смерти, «небесному вестнику», посланному милосердным Богом, черты мрачные и ужасные. Не было в XIX в., несомненно, почти никого, кого рано или поздно не посетило бы новое чувство: невозможность смириться со смертью другого человека – и кто не проявил бы этого чувства. На смену страху смерти и побуждению к благочестивым медитациям пришло воспоминание о покойном. В XIX в. все выглядит так, словно все поголовно уверовали в продолжение после смерти земных привязанностей и дружб. Различна лишь мера реализма в представлениях об этом и степень религиозности. Для благочестивых христиан XIX в. вера в будущую жизнь неотделима от других догматов, позитивисты же и агностики, отвергнув учение об Откровении и о спасении души, продолжают, однако, культивировать память о мертвых с такой интенсивностью чувств, что представление о жизни после смерти становится у неверующих не менее реалистичным, чем у людей религиозных.
Это разделение веры в будущую жизнь и религиозной веры вообще пронизывает собой сознание и верующих, и неверующих наших дней. Вера в будущую жизнь, несмотря на весь современный индустриальный рационализм, остается во второй половине XX в. великим религиозным фактом. Как показывают опросы общественного мнения, она отчетливо проявляется при приближении смерти у стариков и больных, которым уже нечего стыдиться своей веры и незачем ее скрывать.
Вера в жизнь после смерти – в действительности реакция на невозможность принять смерть близкого существа, примириться с ней. Это один из многих признаков того великого современного феномена, который мы называем революцией чувства. Чувство начинает управлять поведением. Это не значит, будто человечество до XVIII в. не знало аффективных реакций. Но природа, интенсивность и объекты их в конце XIX в. иные, чем прежде. В наших старых традиционных обществах аффективная привязанность распространялась на гораздо большее число людей и не ограничивалось кругом малой супружеской семьи. Расходясь вширь, это чувство теряло свою остроту и силу. Начиная же с XVIII в. аффективные реакции, напротив, целиком сосредоточиваются на нескольких наиболее близких существах, становящихся исключительными, незаменимыми, неотделимыми. Когда их нет, весь мир кажется опустевшим. В романтизме это «чувство другого» становится доминирующим.
Поскольку смерть – отнюдь не конец любимого существа, то и боль живых, как бы тяжела она ни была, все же не страшна, не безобразна. Она прекрасна , и сам умерший красив. Однако эта прекрасная смерть XIX в. – уже не смерть, а иллюзия искусства. Смерть начинает прятаться, несмотря на видимую публичность, которой она окружена: похороны, траур, посещение кладбища. Смерть прячется за красотой.