Новое осмысление военной темы в творчестве Ю. Бондарева

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 29 Марта 2014 в 08:20, реферат

Краткое описание

В книгах, написанных Юрием Бондаревым, от «Юности командиров» и до «Выбора», непременно присутствуют две несоразмеримые области жизни и духа — Замоскворечье и Война. Замоскворечье тридцатых годов, реже — послевоенное, еще реже — современное, но и послевоенное Замоскворечье кажется щемящим воспоминанием о днях давно прошедших, о времени как бы остановившемся и невозвратном; здесь — мягкий свет домашности, свет надежд, голоса матерей, шепот любимых, бесприютный уют коммуналок и проходных дворов. И война — огромная, длиной во всю человеческую жизнь, а точнее — в двадцать миллионов жизней. Война, изображенная с неколебимой, до жестокости, правдой, с убеждением, что только так и можно, только так и стоит писать о войне.

Прикрепленные файлы: 1 файл

ЛИТЕРАТУРА.doc

— 137.00 Кб (Скачать документ)

   Родственная по духу Шуре и  Лене из ранних повестей Ю. Бондарева, Зоя Елагина не просто другой человек, несходная с ними натура,— в ней целостный и отдельный мир. Полнотой своего существования, непредсказуемостью слов и поступков, какой-то ускользающей тайной ее простого бытия она невольно одаривает, освещает и скудное существование Дроздовского, его несколько прямолинейный образ. Отнимите у Дроздовского Зою, его мучительную любовь-ревность, любовь, карикатурно уменьшившуюся до истерической властности,— и образ его совсем упростится: Дроздовский останется при своей выправке, при раздражающей непререкаемости и назойливом, на каждом шагу, отстаивании своих командных прав на батарее. Нельзя сказать, что отношения с Зоей украшают Дроздовского,— они тоже обнажают душу не возвышенную, а мелкую. Однако отношения эти прибавляют фигуре Дроздовского некий объем, одушевленность, приоткрывают его внутренний мир — пусть не привлекательный, однако же существующий, реальный внутренний мир — и одолевающие его страсти. Без этого образ Дроздовского рисковал бы остаться несколько условным, схематичным, словно фигура, вырезанная гравёром и вдруг помещенная на живописное, исполненное полутонов и цветовых переходов полотно.

   А что же сама Зоя, некрасивая, по внезапному заключению Кузнецова, когда он впервые увидел ее совсем близко и без шапки, незащищенно-жалкая, скуластенькая, с легкой косинкой Зоя?.. Поначалу обманувшись в синеглазом, подтянутом лейтенанте Дроздовском, вчера еще лучшем курсанте, она затем, на протяжении всего романа, открывается нам как личность нравственная, цельная, готовая на самоотречение, как трогательно-нежное существо, способное объять своим сердцем боль и страдания многих и не только понять их, но и поставить дело их жизни выше самой себя и своего существования. Она, в сущности, и не рвет с Дроздовским, но странным образом отдаляется от него, отдаляется душевно даже и тогда, когда приходит к нему. Все еще жалея Дроздовского, готовая поддержать его душевно, она уклоняется от его капризной властности.

   Мы можем только догадываться  о том, что толкнуло Зою к  этому человеку,— как всякое  внезапное влечение, оно до конца  необъяснимо. Но нам и не надо  знать всего, — перед нами иная  реальность: постепенный уход Зои  из стылого, деспотического мира  Дроздовского и рождение нового, сложного и неоднозначного чувства. «Дроздовский! Не могу представить — ты и Дроздовский!»— едва не закричал Кузнецов, ошеломленный открывшейся Зоиной нежностью к нему, все еще в обиде на нее, в страхе, что она, быть может, притворяется, кокетничает. Чем ближе узнаёт он Зою, тем непостижимее становятся для него ее отношения с Дроздовским,— ведь Кузнецов одержим юношеским максимализмом, его представление о женщине целомудренно и идеально. А Зоя — земная, и то, что случилось у нее с Дроздовским, поставит ей в непрощённую вину только ханжа, святоша, или тот, кто не знал ужаса войны, с ее смертями и опустошением, с состраданием и нежностью, внезапно подступающими к сердцу, с тоской и жаждой самоосуществления, особенно острой перед возможностью гибели и несуществования...

   Мы шаг за шагом узнаём Зою, ее добрую душу, ее спокойную, как будто незрячую, а на деле  зоркую отвагу. Она предвидит  многое, многое предчувствует и  мужественно распоряжается своим  будущим на случай, если ей  не посчастливится и ее ранит именно так, как она того боится. В Зое покоряющее соединение натуры ласковой и поэтической со способностью переносить самую трудную жизнь. В ней как бы воплощается само сострадание — огромная, окрашенная   нежной  женственностью  способность   к  самопожертвованию.

   И пробуждающееся в ней чувство  к Кузнецову, быть может, еще не  сама любовь, а только прелюдия  любви. «Хочешь поцеловать меня?.. Мне показалось, что ты хочешь... У тебя нет сестры?» — сбивчиво, торопливо говорит Зоя.— «Нас ведь обоих могут убить, кузнечик...» Что в ней говорит — проснувшееся влечение к Кузнецову или стремление согреть его нежностью, ответить на то чувство, в котором он сам боится признаться себе, предпочитая прятаться за обиду и суровость, только бы скрыть свое смятение? В нежности Зои, быть может, больше материнского начала, чем того головокружения, которое толкнуло ее однажды к Дроздовскому, — она только обретает Кузнецова, только узнаёт его в нечеловеческой обстановке, только устремляется навстречу своей любви-открытию,— и тем трагичнее ее гибель. Это гибель на самой заре любви Зои и Кузнецова,— любви, которой, быть может, хватило бы, чтобы наполнить всю их жизнь.

   Личность Зои познаётся в напряженном, словно наэлектризованном пространстве, почти неизбежно возникающем в окопе с появлением женщины. Она как бы проходит через множество испытаний, от назойливого интереса до грубого отвержения теми, кто готов спрятать за видимым равнодушием свою тоску и какое-то житейское крушение. Ее доброты, ее терпения и участливости достает на всех, она воистину сестра солдатам.

   Образ Зои как-то незаметно  наполнил атмосферу книги, ее  главные события, ее суровую, жестокую реальность женским началом, как бы пронизал ласковостью и нежностью.

   Диалектика души этой героини  могла бы раскрываться в романе, действие которого длится месяцы. Но в «Горячем снеге» все  сжато во времени до неправдоподобия,—  а между тем все достоверно и совершается без насилия над характерами. Поэтому и вся область чувства, вся лирическая, любовная стихия, которую мы привыкли выделять в некую особенность, отдельность, становится в романе зримым образом изменившейся жизни, выражением самой войны, ее особого, немилосердного, ускоряющего все доброе и недоброе мира.

      ...Может быть, любовь Зои к Кузнецову еще не сложилась и есть в ее поведении не притворство, которого так обостренно страшится Кузнецов, а игра натуры живой, открытой, с юмором оценивающей и себя и всех вокруг? Может быть, для самой Зои это только начало, радостно-удивленное открытие нового смысла, новой музыки жизни?.. Когда возникает образ не умозрительный, живущий не по указке автора, его полнота и противоречивость не укладываются в однозначные ответы.

   А Кузнецов полюбил, и чем больше  он хмурится, чем более резок он с Зоей, чем упорнее сопротивляется чувству, тем очевиднее для нас, что сердце его полнится нежностью. У нас есть драматическая возможность убедиться в истинности его чувства именно потому, что Зоя так рано гибнет, оставляя его одного... конечно, с целым миром, который не весь погиб там, южнее Сталинграда, но все же с миром, затмившимся смертью Зои, и в этом смысле — оставляя его одного, на сиротской без нее земле. Ему не уйти от тоски, от пустоты декабрьской ночи, от горчайшего страдания и неотступных мыслей:

   «...Показалось ему, что она где-то  здесь, рядом, что она жива и  ничего не было этой ночью, что вот сейчас она выйдет  из сумрака, перетянутая, почти переломленная  своим офицерским ремнем по  талии, в полушубке, поднимет глаза, чернота их блеснет из-за бахромы инея на ресницах, губы и тонкие брови дрогнут в улыбке, и она скажет шепотом: „Кузнечик, тебе и мне приснилось, что я погибла. Ты меня будешь жалеть хоть немножко?"

Но было пустынно и мертвенно-тихо вокруг».

   И когда Кузнецов рыдает одиноко, задушенно и отчаянно, упав грудью на бровку траншеи, мы чувствуем в этом и выражение прекрасной любви, так обидчиво утаенной им от Зои любви.

   А ведь это чувство складывается  и завладевает им в те же  короткие сроки марша и сражения, не оставляющие и мгновения на привычные для прозы лирические отступления. И начинается все с хмурости, с отчуждения, со смешной, словно бы безличной ревности к отношениям Зои и Дроздовского. А вскоре — так мало времени проходит! — сама поэтическая метафора названия романа как бы материализуется в страдании Кузнецова, потерявшего Зою: когда он вытирал искаженное плачем лицо, «снег на рукаве ватника был горячим от его слез».

   Кузнецов возникает перед нами  как натура живая и цельная, чья нравственная чистота и юношеский максимализм существуют не как упрек «погрязшему в грехах» человечеству, а как естественная частица простой и совестливой по самой своей природе жизни.

   Но мы постигаем Кузнецова  через множество жизненных связей  и опосредовании, и напрасным  было бы пытаться выделить среди них главные и не главные: в движении этого образа, в нравственном самосовершенствовании Кузнецова, в раскрытии диалектики его души Ю. Бондарев выступает ревностным последователем толстовской школы, того художественного метода, который так проницательно был обнаружен Н. Г. Чернышевским уже в первых книгах Льва Николаевича.

      Но тем примечательнее и важнее  для нас диалектика души Кузнецова, развитие его личности в эти «бесконечные, как двадцать лет» сутки. Именно в этом образе, как и в фигурах Бессонова и Зои, со всей очевидностью открывается, что «Горячий снег» принадлежит литературе как человековедению, что отнесение романа к военной прозе носит характер внешне-определительный, — оно больше касается тематической систематизации, чем существа дела.

   Читателю, приученному следить более  всего за напряженной фабулой  повествования, быть может, покажется  наиболее важным и существенным  для романа конфликт между  Кузнецовым (и не им одним) и Дроздовским. Этому конфликту отдано немало места, он обнажается резко, до прямолинейности резко, и легко прослеживается от начала до конца. Поначалу напряженность, уходящая еще в предысторию романа; несогласуемость характеров, манер, темпераментов, даже речевых стихий: мягкому, раздумчивому Кузнецову, кажется, трудно выносить отрывистую, командную, непререкаемую речь Дроздовского. Долгие часы сражения, бессмысленная гибель Сергуненкова, смертельное ранение Зои, в котором отчасти повинен Дроздовский,— все это образует пропасть между двумя молодыми офицерами, нравственную несовместимость их существований.

   В финале пропасть эта обозначается  в резко очерченном образе: четверо  уцелевших артиллеристов освящают  в солдатском котелке только  что полученные ордена, и глоток, который каждый из них сделает, это прежде всего глоток поминальный — в нем горечь и горе утрат. С орденом и Дроздовский, для Бессонова он — уцелевший, раненный командир выстоявшей батареи,— командарм не знает о тяжких винах Дроздовского и скорее всего никогда не узнает. В этом тоже реальность войны. Но недаром писатель оставляет Дроздовского в стороне от собравшихся у солдатского честного котелка...

   И не будь в романе Дроздовского (а ведь по жизни это так  представимо!), мы не потеряли бы полноты образа Кузнецова, узнали бы его с его прошлым и настоящим, с его войной и даже с его будущим, если война на долгом пути от Сталинграда до Берлина сохранит ему жизнь. У него есть все это, как у Андрея Болконского есть свое Бородино, своя война, свой мир нравственности,— а любовь к Наташе Ростовой поднимает его неизмеримо, бросает на все дополнительный свет, прекрасный и трагический. Этот прекрасный и трагический свет мы ощущаем и в финале «Горячего снега».

   Крайне важно, что все связи Кузнецова с людьми, и прежде всего с подчиненными ему людьми, истинны, содержательны и обладают замечательной способностью развития. Они на редкость не служебны — в отличие от подчеркнуто служебных отношений, которые так строго и упрямо ставит между собой и людьми Дроздовский. Идет бой, Кузнецов сражается рядом с солдатами, и мы вполне оцениваем его хладнокровие, отвагу и живой ум. Но он еще и взрослеет в этом бою, взрослеет заметно, я бы сказал, внятно,— на этой немилосердной земле добреет душой, становится справедливее, ближе к тем людям, с которыми война свела его так тесно, как редко бывает в мирной жизни. Сам бой оборачивается для него познанием человека, все более глубоким осмыслением истины нашего существования; как это ни парадоксально, поле боя становится для него и полем вырастания души.

   «При чем здесь дети? Это же  не имеет никакого значения»,—  опрометчиво говорит Кузнецов  многодетному Чибисову в начале  романа. Произносит он эти слова  со смущением, готовый отступиться, кажется не вполне убежденный в своей правоте, но все-таки произносит. А очень скоро, через какие-нибудь сутки, эти слова станут невозможными для Кузнецова, непредставимыми в его устах,—так много узнал он о жизни, так по-братски приблизился к Чибисову. Оставаясь самим собой, Кузнецов изменился неизмеримо, не просто открылся, но и вырос духовно, в нем появился внутренний свет,— не этот ли свет так поразил Зою?..

   Отдельное повествование могли  бы составить сложные отношения Кузнецова и старшего сержанта Уханова, командира орудия. Как и Кузнецов, он уже обстрелян в трудных боях 1941 года, а по военной смекалке и решительному характеру мог бы, вероятно, быть превосходным комбатом. Но жизнь рассудила иначе, и поначалу мы застаем Уханова и Кузнецова в конфликте: это столкновение натуры размашистой, резкой и самовластной с другой — сдержанной, изначально скромной. По первым главам может показаться, что Кузнецову предстоит бороться и с бездушием Дроздовского, и с анархической натурой Уханова. Но движение романа дарит нам нечто более значимое: не уступив друг другу ни в одной принципиальной позиции, оставаясь самими собой, Кузнецов и Уханов становятся близкими людьми. Не просто людьми вместе воюющими, но познавшими друг друга и теперь уже навсегда близкими. Отсутствие авторских комментариев, сохранение грубого, шершавого контекста жизни делает реальным, весомым их братство.

   Удалось автору и нечто более сложное, так редко находящее в литературе вполне убедительное выражение. В человеке мыслящем,  настойчиво, пусть отчасти и инстинктивно, ищущем то, что Чехов назвал «общей идеей»,— высший смысл существования,— в таком человеке возникает цельный образ общей судьбы, и свое место в этой общей судьбе определяется им честно, беспощадно. От первых выводов, от общего понимания своего единства с солдатами до реального, действительного слияния — путь огромный и трудный, далеко не для всех одолимый.

   Познавая внутренний мир Кузнецова, мы видим, как рождается эта общность в натуре мужественной и самоотверженной. И не просто видим, но чувствуем, проникаясь его новой судьбой, как возникает «объединенность десятков, сотен, тысяч людей в ожидании еще неизведанного скорого боя», как затем все сливается «в нечто неистово-неудержимое, огромное, в потоке которого как бы уже не было отдельного человека с его бессилием и усталостью». Это не вдруг пришедшее мгновенное ощущение своей растворенности в других складывается в душе навсегда, становится ее постоянной приметой.

Информация о работе Новое осмысление военной темы в творчестве Ю. Бондарева