Автор работы: Пользователь скрыл имя, 25 Ноября 2013 в 09:30, биография
Александр Николаевич Островский.... Это явление необычное. Его роль в истории развития русской драматургии, сценического искусства и всей отечественной культуры трудно переоценить. Для развития русской драматургии он сделал столь же много, как Шекспир в Англии, Лоне де Вега в Испании, Мольер во Франции, Гольдони в Италии и Шиллер в Германии.
Роль Островского в истории развития русской драматургии
Жизнь и творчество А. Н. Островского
Детство и юношеские годы
Первое увлечение театром
Обучение и служба
Первое увлечение. Первые пьесы
Размолвка с отцом. Свадьба Островского
Начало творческого пути
Путешествие по России
“Гроза”
Второй брак Островского
Смерть великого драматурга
Жанровое своеобразие драматургии А. Н. Островского. Значение в мировой литературе
Литература
Достигнув
дома на Яузе и поцеловав ручку
маменьке с папенькой, садился он
в нетерпении за обеденный стол,
съедал что положено. И затем поскорей
поднимался к себе на второй
этаж, в свою тесную келью с кроватью, столом
и стулом, чтобы набросать две-три сцены
для давно им задуманной пьески “Исковое
прошение” (так первоначально, в черновиках,
называлась первая пьеса Островского
“Картина семейного счастья”).
Первое увлечение.
Первые пьесы
.... Была
уже поздняя осень 1846 года. Городские
сады, подмосковные рощи желтели
и облетали. Небо хмурилось. Но
дожди всё не шли. Было сухо
и тихо. Медленно шел он от
Моховой вдоль любимых
То молодость и ничем еще не оскорбленные надежды и не обманувшая еще вера в дружбу веселили его сердце. И первая горячая любовь. Была эта девушка простой коломенской мещанкой, швеей, рукодельницей. И звали ее по-простому, милым русским именем— Агафья.
Еще летом они познакомились на гулянье в Сокольниках, у театрального балагана. И с той поры зачастила Агафья в белокаменную столицу (не по одним только собственным и сестры своей Натальюшки делам), а теперь вот думает бросить Коломну в поселиться в Москве, неподалеку от милого друга Сашеньки, у Николы в Воробине.
Уже четыре
часа отбил пономарь на колокольне,
когда подошел наконец
В саду, в деревянной беседке, оплетенной засохшим уже хмелем, увидел Островский, еще от калитки, брата Мишу, студента-юриста, ведущего с кем-то оживленную беседу.
Видимо, Миша его поджидал, а заметив, тотчас же оповестил о том своего собеседника. Тот порывисто обернулся и, улыбаясь, приветствовал “друга младенческих лет” классическим взмахом руки уходящего со сцены в конце монолога театрального героя.
Это был купеческий сын Тарасенков, а ныне актер-трагик Дмитрий Горев, игравший на театрах повсюду, от Новгорода до Новороссийска (и не без успеха) в классических драмах, в мелодрамах, даже в трагедиях Шиллера и Шекспира. Они обнялись....
Островский
рассказал о новом своем
Островский
задумался. До сих пор все —
и повесть свою и комедию —он
писал один, без товарищей. Однако
же где основания, где причина, чтоб
отказать этому милому человеку в
сотрудничестве? Он—актер, драматург,
отлично знает и любит
Поначалу, конечно, кое-что и не ладилось, возникали и споры, и несогласия. Почему-то Дмитрию Андреевичу, и примеру, во что бы то ни стало хотелось подсунуть в комедию еще одного для мамзель Липочки женишка—Нагревальникова. И много нервов пришлось истратить Островскому, чтоб убедить Тарасенкова в совершеннейшей ненужности этого никчемного персонажа. А сколько забористых, малопонятных или просто никому не известных словечек подбрасывал Горев действующим лицам комедии—хоть тому же купцу Большову, или жене его бестолковой Аграфене Кондратьевне, или свахе, или дочке купеческой Олимпиаде!
И, конечно,
никак не мог примириться Дмитрий
Андреевич с привычкой
В конце концов сладилось все же и это. Слегка меж собою поспорив, решили приступить к написанию комедии по-обычному—с первого акта.... Четыре вечера работали Горев с Островским. Александр Николаевич все более диктовал, шагая по маленькой своей келье туда и сюда, а Дмитрий Андреевич записывал.
Впрочем, конечно, Горев бросал иногда, усмехаясь, весьма дельные замечания или предлагал вдруг какое-нибудь и в самом-то деле смешное, несообразное, но сочное, истинно купеческое словцо. Так они сообща написали четыре небольших явления первого акта, и на том закончилось их сотрудничество. Первыми произведениями Островского были “Сказание о том, как квартальный надзиратель пускался в пляс, или От великого до смешного только один шаг” и “Записки замоскворецкого жителя”. Однако истинным началом творческой биографии и Александр Николаевич, и исследователи его творчества считают пьесу “Картина семейного счастья”. Это о ней к концу жизни Островский вспомнит: “Самый памятный для меня день в моей жизни: 14 февраля 1847 года. С этого дня я стал считать себя русским писателем и уж без сомнений и колебаний поверил в свое призвание”.
Да, действительно, в этот день критик
Аполлон Григорьев привел в дом профессора
С. П. Шевырева своего молодого друга, который
должен был читать собравшимся свою пьесу.
Читал он хорошо, талантливо, да и интрига
захватывала, так что первое исполнение
имело успех. Однако, несмотря на сочность
произведения и на добрые отзывы, это была
лишь проба себя.
Размолвка с отцом.
Свадьба Островского
Между тем папенька Николай Федорович, приобретя четыре поместья в различных приволжских губерниях, взглянул наконец благосклонно на неустанную просьбу Эмилии Андреевны: бросил службу в судах, адвокатскую практику и решил перебраться со всем своим семейством на постоянное жительство в одно из этих поместий— сельцо Щелыково.
Тут-то, ожидая карету, зазвал папенька Островского в пустой уже кабинет и, присев на оставленный за ненадобностью мягкий стул, сказал: —Давно я хотел, Александр, давно хотел предварить тебя, иль просто изъявить тебе наконец свое неудовольствие. Университет ты бросил; в суде служишь без надлежащего рвения; богу известно, с кем знаешься—приказчики, трактирщики, мещане, прочая мелкая шушера, не говоря уж о всяких там господах фельетонистах.... Актрисы, актеры—пусть бы и так, хотя писания твои меня отнюдь не утешают: хлопот, вижу, много, а толку мало! .. Это, однако же, дело твое. —не младенец! Но подумай-ка сам, какие манеры ты там усвоил, привычки, слова, выражения! Ведь ты ж как себе хочешь, а из дворян и сын, смею думать, почтенного адвоката—то помни.... Конечно, Эмилия Андреевна по своей деликатности тебе ни единого упрека не сделала—кажется, так? И не сделает. Тем не менее твои, сказать прямо, мужичьи замашки и эти знакомства ее оскорбляют! .. То первый пункт. А второй пункт таков. Я известился от многих, что завел ты интрижку с какой-то мещанкой, швеей, и зовут-то ее эдак.... уж слишком по-русски—Агафья. Что за имя, помилуй! Однако же дело не в этом.... Хуже то, что живет она по соседству, и, видимо, не без твоего на то, Александр, согласия.... Так вот что, помни: ежели все это не оставишь иль, упаси боже, женишься, иль просто к себе приведешь ту Агафью, —живи ж тогда, как сам знаешь, а от меня Тебе ни копейки не будет, все прекращаю раз и навсегда.... Ответа не жду, и молчи! Что сказано мною, то сказано. Можешь идти собираться.... Впрочем, постой, вот еще что. Все твои с Михаилом вещицы и кое-какую надобную для вас мебель велел я дворнику, как отъедем, перевезти в другой наш дом, под горой. Там станете жить, как только вернешься из Щелыкова, в мезонине. С вас, поди, хватит. А Сергей поживет пока с нами.... Ступай! Бросать Агафью Островский никак не может и не сделает никогда.... Конечно, не сладко ему будет без отцовской поддержки, да делать нечего.... Скоро остались они с Агафьей совсем одни в этом маленьком доме у берега Яузы, близ Серебряных бань. Потому что, не глядя на папенькин гнев, все-таки перевез в конце концов “ту Агафью” Островский и весь ее нехитрый скарб к себе в мезонин. А братец Миша, определясь на службу по ведомству Государственного контроля, тотчас уехал сначала в Симбирск, потом в Петербург. Отчий дом был совсем невелик, о пяти окнах по фасаду, для тепла и приличия обшит тесом, крашенным в темный коричневый цвет. И притулился дом у самой подошвы горы, что поднималась круто узеньким своим переулком к высоко поставленной на ее макушке церкви святителя Николая.
С улицы казался
дом одноэтажным, но за воротами, во
дворе, обнаруживался и второй этаж
(иначе говоря, мезонин в три
комнаты), глядевший окнами в соседний
двор и на пустырь с Серебряными
банями на речном берегу.
Начало творческого
пути
Миновал почти целый год после переезда папеньки с семейством в сельцо Щелыково. И хотя частенько томила тогда Островского оскорбительная нужда, все же солнцем и радостью встречали его три маленькие их комнаты, и еще издали слышал он, взбираясь по темной, узкой лестнице на второй этаж, тихую, славную русскую песню, каких много знала его белокурая голосистая Ганя. И в этот именно год, при нужде, задерганный службой и поденной газетной работой, встревоженный, как все вокруг после дела Петрашевского, и внезапными арестами, и произволом цензуры, и жужжащими вкруг литераторов “мухами”, именно в этот нелегкий год он закончил столь долго ему не дававшуюся комедию “Банкрот” (“Свои люди - сочтемся”).
Эта пьеса, завершенная зимой 1849 года, читалась автором во многих домах: у А. Ф. Писемского, М. Н. Каткова, затем—у М. П. Погодина, где присутствовали Мей, Щепкин, Растопчина, Садовский и куда специально, чтобы послушать “Банкрота”, второй раз приехал Гоголь (а затем приехал послушать и еще раз— уже в дом к Е. П. Растопчиной). Исполнение пьесы в доме Погодина имело далеко идущие последствия: “Свои люди —сочтемся” появляется. в шестом номере “Москвитянина” за 1850 год, и с тех пор раз в год драматург публикует свои пьесы в этом журнале и участвует в работе редакции вплоть до закрытия издания в 1856 году. Дальнейшее печатание пьесы было запрещено, собственноручная резолюция Нйколая I гласила “Напрасно печатано, играть же запретить”. Эта•же пьёса послужила причиной негласного полицейского надзора за драматургом. И она же (как впрочем и само участие в работе “Москвитянина”) сделала его центром полемики между славянофилами и западниками. Постановки этой пьсы на сцене автору довелось ждать не одно десятилетие: в первоначальном виде, без вмешательства цензуры, она появилась в московском Пушкинском театре лишь 30 апреля 1881 года.
Период сотрудничества с погодинским “Москвитянином” для Островского одновременно и насыщен, и сложен. В . эту пору он пишет: в 1852 году—“Не в свои сани не садись”, в 1853-м — “Бедность не порок”, в 1854-м —“Не так живи, как хочется” —пьесы славянофильского направления, которые, несмотря на разноречивые отзывы, все желали отечественному театру нового героя. Так, премьера “Не в свои сани не садись” 14 января 1853 года в Малом театре вызвала восторг у публики не в последнюю очередь благодаря именно языку, героям, особенно на фоне довольно однообразного и скудного тогдашнего репертуара (произведения Грибоедова, Гоголя, Фонвизина давались крайне редко; к примеру, “Ревизор” за весь сезон шел лишь три раза). На сцене появился русский народный характер, человек, чьи проблемы близки и ионятны. В результате шумевший до этого “Князь Скопин-Шуйский” Кукольника в сезон 1854/55 года шел один раз, а “Бедность не порок”—13 раз. К тому же играли в спектакляхНикулина-Косицкая, Садовский, Щепкин, Мартынов....
В чем сложность этого периода? В той борьбе, которая развернулась вокруг Островского, и в пересмотре им самим некоторых своих убеждений” В 1853 году он пишет Погодину о пересмотре своих воззрений на творчество: “О первой комедии (“Свои люди—сочтемся”) я не. желал бы хлопотать потому: 1) что не хочу нажить себе не только врагов, но даже и неудовольствия; 2) что направление мое начинает изменяться; 3) что взгляд на жизнь в первой моей комедии кажется мне молодым и слишком жестким; 4) что пусть лучше русский человек радуется, видя себя на сцене, чем тоскует. Исправители найдутся и без нас. Чтобы иметь право исправлять народ, не обижая, надо ему показать, что знаешь за ним и хорошее; этим-то я теперь и занимаюсь, соединяя высокое с комическим. Первым образцом были “Сани”, второй окончиваю”.
Не всех это устраивало.
И если Аполлон Григорьев считал,
что драматург в новых пьесах
“стремился дать не сатиру на самодурство,
а поэтическое изображение
В это же время по Москве поползла гнусная сплетня, будто “Банкрот” или “Свои люди—сочтемся” совсем не пьеса Островского, а если попросту сказать, так украдена им у актера Тарасенкова-Горева. Дескать, он, Островский, не что иное, как литературный вор, а значит, мошенник из мошенников, без чести и совести человек! Актер же Горев— несчастная жертва своей доверчивой, благороднейшей дружбы.... Три года назад, когда поползли эти слухи, Александр Николаевич еще верил в высокие, честные убеждения Дмитрия Тарасенкова, в его порядочность, в его неподкупность. Потому что не мог человек, так беззаветно любивший театр, с таким волнением читавший Шекспира и Шиллера, этот актер по призванью, этот Гамлет, Отелло, Фердинанд, барон Мейнау хоть отчасти поддерживать те отравленные злобою сплетни. Но Горев, однако, молчал. Слухи ползли и ползли, слухи ширились, растекались, а Горев молчал и молчал.... Островский написал тогда Гореву дружеское письмо, прося его выступить наконец в печати, чтобы разом прикончить эти гнусные сплетни.
Увы! Не было ни чести, ни совести в душе пропойцы-актера Тарасенкова-Горева. В своем полном коварства ответе он не только что признал себя автором знаменитой комедии “Свои люди—сочтемся”, но при этом и намекнул еще на какие-то пьесы, якобы переданные им Островскому на сохранение шесть или семь лет назад. Так что теперь выходило, будто все сочинения Островского— за небольшим, пожалуй, исключением — украдены им либо списаны у актера и драматурга Тарасенкова-Горева. Он ничего не ответил Тарасенкову, а нашел в себе силы снова сесть за работу над очередной своей комедией. Потому что посчитал он в то время все сочиняемые им новые пьесы наилучшим опровержением горевской клеветы.