Бедные люди

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 02 Февраля 2014 в 22:31, автореферат

Краткое описание

Достоевский был подготовлен к созданию "Бедных людей" своим жизненным опытом. Уже в детские годы в Москве, живя вместе с родителями на Божедомке (ныне ул. Достоевского), на одной из тогдашних городских окраин, во флигеле Мариинской больницы для бедных, где его отец служил врачом, он мог наблюдать жизнь бедноты и столичного мелкого люда. Наблюдения эти Достоевский расширил и дополнил в Петербурге, в особенности в первые годы после окончания Инженерного училища (1843), в период службы в чертежной Инженерного департамента, и затем после выхода в отставку (1844), когда он вел жизнь начинающего, необеспеченного литератора.

Прикрепленные файлы: 1 файл

Бедные люди.docx

— 183.27 Кб (Скачать документ)

 А теперь всё пойдут  грустные, тяжелые воспоминания; начнется  повесть о моих черных днях. Вот отчего, может быть, перо мое  начинает двигаться медленнее  и как будто отказывается писать  далее. Вот отчего, может быть, я с таким увлечением и с  такою любовью переходила в  памяти моей малейшие подробности  моего маленького житья-бытья  в счастливые дни мои. Эти  дни были так недолги; их  сменило горе, черное горе, которое  бог один знает когда кончится.   

 Несчастия мои начались  болезнию и смертию Покровского.   

 Он заболел два месяца  спустя после последних происшествий, мною здесь описанных. В эти  два месяца он неутомимо хлопотал  о способах жизни, ибо до  сих пор он еще не имел  определенного положения. Как  и все чахоточные, он не расставался до последней минуты своей с надеждою жить очень долго. Ему выходило куда-то место в учителя; но к этому ремеслу он имел отвращение. Служить где-нибудь в казенном месте он не мог за нездоровьем. К тому же долго бы нужно было ждать первого оклада жалованья. Короче, Покровский видел везде только одни неудачи; характер его портился. Здоровье его расстраивалось; он этого не примечал. Подступила осень. Каждый день выходил он в своей легкой шинельке хлопотать по своим делам, просить и вымаливать себе где-нибудь места -- что его внутренно мучило; промачивал ноги, мок под дождем и, наконец, слег в постель, с которой не вставал уже более... Он умер в глубокую осень, в конце октября месяца.   

 Я почти не оставляла  его комнаты во всё продолжение  его болезни, ухаживала за ним  и прислуживала ему. Часто не  спала целые ночи. Он редко  был в памяти; часто был в  бреду; говорил бог знает о  чем: о своем месте, о своих  книгах, обо мне, об отце... и  тут-то я услышала многое из  его обстоятельств, чего прежде  не знала и о чем даже  не догадывалась. В первое время  болезни его все наши смотрели  на меня как-то странно; Анна  Федоровна качала головою. Но  я посмотрела всем прямо в  глаза, и за участие мое к  Покровскому меня не стали  осуждать более -- по крайней  мере матушка.  

 Иногда Покровский  узнавал меня, но это было редко.  Он был почти всё время в  беспамятстве. Иногда по целым  ночам он говорил с кем-то  долго-долго, неясными темными  словами, и хриплый голос его  глухо отдавался в тесной его  комнате, словно в гробу; мне  тогда становилось страшно. Особенно  в последнюю ночь он был  как исступленный; он ужасно страдал,  тосковал; стоны его терзали мою  душу. Все в доме были в каком-то  испуге. Анна Федоровна всё молилась, чтоб бог его прибрал поскорее. Призвали доктора. Доктор сказал, что больной умрет к утру  непременно.  

 Старик Покровский  целую ночь провел в коридоре, у самой двери в комнату  сына; тут ему постлали какую-то  рогожку. Он поминутно входил  в комнату; на него страшно  было смотреть. Он был так убит  горем, что казался совершенно  бесчувственным и бессмысленным.  Голова его тряслась от страха. Он сам весь дрожал и всё  что-то шептал про себя, о чем-то  рассуждал сам с собою. Мне  казалось, что он с ума сойдет  с горя.  

 Перед рассветом старик, усталый от душевной боли, заснул  на своей рогожке как убитый. В восьмом часу сын стал  умирать; я разбудила отца. Покровский  был в полной памяти и простился  со всеми нами. Чудно! Я не  могла плакать; но душа моя  разрывалась на части.  

 Но всего более истерзали  и измучили меня его последние  мгновения. Он чего-то всё просил  долго-долго коснеющим языком  своим, а я ничего не могла  разобрать из слов его. Сердце  мое надрывалось от боли! Целый  час он был беспокоен, об  чем-то всё тосковал, силился сделать  какой-то знак охолоделыми руками  своими и потом опять начинал  просить жалобно, хриплым, глухим  голосом; но слова его были  одни бессвязные звуки, и я  опять ничего понять не могла.  Я подводила ему всех наших,  давала ему пить; но он всё  грустно качал головою. Наконец  я поняла, чего он хотел. Он просил поднять занавес у окна и открыть ставни. Ему, верно, хотелось взглянуть в последний раз на день, на свет божий, на солнце. Я отдернула занавес; но начинающийся день был печальный и грустный, как угасающая бедная жизнь умирающего. Солнца не было. Облака застилали небо туманною пеленою; оно было такое дождливое, хмурое, грустное. Мелкий дождь дробил в стекла и омывал их струями холодной, грязной воды; было тускло и темно. В комнату чуть-чуть проходили лучи бледного дня и едва оспаривали дрожащий свет лампадки, затепленной перед образом. Умирающий взглянул на меня грустно-грустно и покачал головою. Через минуту он умер.   

 Похоронами распорядилась  сама Анна Федоровна. Купили  гроб простой-простой и наняли  ломового извозчика. В обеспечение  издержек Анна Федоровна захватила  все книги и все вещи покойного.  Старик с ней спорил, шумел,  отнял у ней книг сколько  мог, набил ими все свои карманы,  наложил их в шляпу, куда  мог, носился с ними все три  дни и даже не расстался  с ними и тогда, когда нужно  было идти в церковь. Все  эти дни он был как беспамятный,  как одурелый и с какою-то  странною заботливостию всё хлопотал  около гроба: то оправлял венчик  на покойнике, то зажигал и  снимал свечи. Видно было, что  мысли его ни на чем не  могли остановиться порядком. Ни  матушка, ни Анна Федоровна  не были в церкви на отпевании.  Матушка была больна, а Анна  Федоровна совсем было уж собралась,  да поссорилась со стариком  Покровским и осталась. Была только  одна я да старик. Во время  службы на меня напал какой-то  страх -- словно предчувствие будущего. Я едва могла выстоять в  церкви. Наконец гроб закрыли,  заколотили, поставили на телегу  и повезли. Я проводила его  только до конца улицы. Извозчик  поехал рысью. Старик бежал  за ним и громко плакал; плач  его дрожал и прерывался от  бега. Бедный потерял свою шляпу  и не остановился поднять ее. Голова его мокла от дождя;  поднимался ветер; изморозь секла  и колола лицо. Старик, кажется,  не чувствовал непогоды и с  плачем перебегал с одной стороны  телеги на другую. Полы его  ветхого сюртука развевались  по ветру, как крылья. Из всех  карманов торчали книги; в руках  его была какая-то огромная  книга, за которую он крепко  держался. Прохожие снимали шапки  и крестились. Иные останавливались  и дивились на бедного старика.  Книги поминутно падали у него  из карманов в грязь. Его  останавливали, показывали ему  на потерю; он поднимал и опять  пускался вдогонку за гробом. На углу улицы увязалась с  ним вместе провожать гроб  какая-то нищая старуха. Телега  поворотила наконец за угол  и скрылась от глаз моих. Я  пошла домой. Я бросилась в  страшной тоске на грудь матушки.  Я сжимала ее крепко-крепко  в руках своих, целовала ее  и навзрыд плакала, боязливо  прижимаясь к ней, как бы  стараясь удержать в своих  объятиях последнего друга моего  и не отдавать его смерти... Но смерть уже стояла над  бедной матушкой! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .  

 

Июня 11.  

 Как я благодарна  вам за вчерашнюю прогулку  на острова, Макар Алексеевич! Как там свежо, хорошо, какая  гам зелень! Я так давно не  видала зелени; когда я была  больна, мне всё казалось, что  я умереть должна и что умру  непременно; судите же, что я должна  была вчера ощущать, как чувствовать!  Вы не сердитесь на меня  за то, что я была вчера такая  грустная; мне было очень хорошо, очень легко, но в самые лучшие  минуты мои мне всегда отчего-то  грустно. А что я плакала,  так это пустяки; я и сама  не знаю, отчего я всё плачу.  Я больно, раздражительно чувствую; впечатления мои болезненны. Безоблачное,  бледное небо, закат солнца, вечернее  затишье -- всё это, -- я уж не знаю, -- но я как-то настроена была вчера принимать все впечатления тяжело и мучительно, так что сердце переполнялось и душа просила слез. Но зачем я вам всё это пишу? Всё это трудно сердцу сказывается, а пересказывать еще труднее. Но вы меня, может быть, и поймете. II грусть и смех! Какой вы, право, добрый, Макар Алексеевич! Вчера вы так и смотрели мне в глаза, чтоб прочитать в них то, что я чувствую, и восхищались восторгом моим. Кусточек ли, аллея, полоса воды -- уж вы тут; так и стоите передо мной, охорашиваясь, и всё в глаза мне заглядываете, точно вы мне свои владения показывали. Это доказывает, что у вас доброе сердце, Макар Алексеевич. За это-то я вас и люблю. Ну, прощайте. Я сегодня опять больна; вчера я ноги промочила и оттого простудилась; Федора тоже чем-то больна, так что мы обе теперь хворые. Не забывайте меня, заходите почаще.

Ваша  

 

В. Д.  

 

Июня 12.  

 Голубчик мой, Варвара  Алексеевна!  

 А я-то думал, маточка,  что вы мне всё вчерашнее  настоящими стихами опишете, а  у вас и всего-то вышел один  простой листик. Я к тому говорю, что вы хотя и мало мне  в листке вашем написали, но  зато необыкновенно хорошо и  сладко описали. И природа,  и разные картины сельские, и  всё остальное про чувства  -- одним словом, всё это вы очень  хорошо описали. А вот у меня  так нет таланту. Хоть десять  страниц намарай, никак ничего  не выходит, ничего не опишешь.  Я уж пробовал. Пишите вы мне,  родная моя, что я человек  добрый, незлобивый, ко вреду ближнего  неспособный и благость господню, в природе являемую, разумеющий, и разные, наконец, похвалы воздаете  мне. Всё это правда, маточка,  всё это совершенная правда; я  и действительно таков, как  вы говорите, и сам это знаю; но как прочтешь такое, как  вы пишете, так поневоле умилится  сердце, а потом разные тягостные рассуждения придут. А вот прислушайте меня, маточка, я кое-что расскажу вам, родная моя.  

 Начну с того, что  было мне всего семнадцать  годочков, когда я на службу  явился, и вот уже скоро тридцать  лет стукнет моему служебному  поприщу. Ну, нечего сказать, износил  я вицмундиров довольно; возмужал, поумнел, людей посмотрел; пожил,  могу сказать, что пожил на  свете, так, что меня хотели  даже раз к получению креста  представить. Вы, может быть, не  верите, а я вам, право, не  лгу. Так что же, маточка, -- нашлись на всё это злые люди! А скажу я вам, родная моя, что я хоть и темный человек, глупый человек, пожалуй, но сердце-то у меня такое же, как и у другого кого. Так знаете ли, Варенька, что сделал мне злой человек? А срамно сказать, что он сделал; спросите -- отчего сделал? А оттого, что я смирненький, а оттого, что я тихонький, а оттого, что добренький! Не пришелся им по нраву, так вот и пошло на меня. Сначала началось тем, что, "дескать, вы, Макар Алексеевич, того да сего"; а потом стало -- "что, дескать, у Макара Алексеевича и не спрашивайте". А теперь заключили тем, что, "уж конечно, это Макар Алексеевич!" Вот, маточка, видите ли, как дело пошло: всё на Макара Алексеевича; они только и умели сделать, что в пословицу ввели Макара Алексеевича в целом ведомстве нашем. Да мало того, что из меня пословицу и чуть ли не бранное слово сделали, -- до сапогов, до мундира, до волос, до фигуры моей добрались: всё не по них, всё переделать нужно! И ведь это всё с незапамятных времен каждый божий день повторяется. Я привык, потому что я ко всему привыкаю, потому что я смирный человек, потому что я маленький человек; но, однако же, за что это всё? Что я кому дурного сделал? Чин перехватил у кого-нибудь, что ли? Перед высшими кого-нибудь очернил? Награждение перепросил! Кабалу стряпал, что ли, какую-нибудь? Да грех вам и подумать-то такое, маточка! Ну куда мне всё это? Да вы только рассмотрите, родная моя, имею ли я способности, достаточные для коварства и честолюбия? Так за что же напасти такие на меня, прости господи? Ведь вы же находите меня человеком достойным, а вы не в пример лучше их всех, маточка. Ведь какая самая наибольшая гражданская добродетель? Отнеслись намедни в частном разговоре Евстафий Иванович, что наиважнейшая добродетель гражданская -- деньгу уметь зашибить. Говорили они шуточкой (я знаю, что шуточкой), нравоучение же то, что не нужно быть никому в тягость собою; а я никому не в тягость! У меня кусок хлеба есть свой; правда, простой кусок хлеба, подчас даже черствый; но он есть, трудами добытый, законно и безукоризненно употребляемый. Ну что ж делать! Я ведь и сам знаю, что я немного делаю тем, что переписываю; да все-таки я этим горжусь: я работаю, я пот проливаю. Ну что ж тут в самом деле такого, что переписываю! Что, грех переписывать, что ли? "Он, дескать, переписывает!" "Эта, дескать, крыса чиновник переписывает!" Да что же тут бесчестного такого? Письмо такое четкое, хорошее, приятно смотреть, и его превосходительство довольны; я для них самые важные бумаги переписываю. Ну, слогу нет, ведь я это сам знаю, что нет его, проклятого; вот потому-то я и службой не взял, и даже вот к вам теперь, родная моя, пишу спроста, без затей и так, как мне мысль на сердце ложится... Я это всё знаю; да, однако же, если бы все сочинять стали, так кто же бы стал переписывать? Я вот какой вопрос делаю и вас прошу отвечать на него, маточка. Ну, так я и сознаю теперь, что я нужен, что я необходим и что нечего вздором человека с толку сбивать. Ну, пожалуй, пусть крыса, коли сходство нашли! Да крыса-то эта нужна, да крыса-то пользу приносит, да за крысу-то эту держатся, да крысе-то этой награждение выходит, -- вот она крыса какая! Впрочем, довольно об этой материи, родная моя; я ведь и не о том хотел говорить, да так, погорячился немного. Все-таки приятно от времени до времени себе справедливость воздать. Прощайте, родная моя, голубчик мой, утешительница вы моя добренькая! Зайду, непременно к вам зайду, проведаю вас, моя ясочка. А вы не скучайте покамест. Книжку вам принесу. Ну, прощайте же, Варенька.

Ваш сердечный доброжелатель

Макар Девушкин.  

 

Июня 20.  

 Милостивый государь, Макар Алексеевич!  

 Пишу я к вам наскоро,  спешу, работу к сроку кончаю. Видите ли, в чем дело: можно  покупку сделать хорошую. Федора  говорит, что продается у ее  знакомого какого-то вицмундир  форменный, совершенно новехонький,  нижнее платье, жилетка и фуражка,  и, говорят, всё весьма дешево; так вот вы бы купили. Ведь  вы теперь не нуждаетесь, да  и деньги у вас есть; вы сами  говорите, что есть. Полноте, пожалуйста, не скупитесь; ведь это всё  нужное. Посмотрите-ка на себя, в  каком вы старом платье ходите. Срам! всё в заплатках. Нового-то  у вас нет; это я знаю, хоть  вы и уверяете, что есть. Уж  бог знает, куда вы его с  рук сбыли. Так послушайтесь  же меня, купите, пожалуйста. Для  меня это сделайте; коли меня  любите, так купите.  

 Вы мне прислали  белья в подарок; но послушайте, Макар Алексеевич, ведь вы разоряетесь.  Шутка ли, сколько вы на меня  истратили, -- ужас сколько денег! Ах, как же вы любите мотать! Мне не нужно; всё это было совершенно лишнее. Я знаю, я уверена, что вы меня любите; право, лишнее напоминать мне это подарками; а мне тяжело их принимать от вас; я знаю, чего они вам стоят. Единожды навсегда -- полноте; слышите ли? Прошу вас, умоляю вас. Просите вы меня, Макар Алексеевич, прислать продолжение записок моих; желаете, чтоб я их докончила. Я не знаю, как написалось у меня и то, что у меня написано! Но у меня сил недостанет говорить теперь о моем прошедшем; я и думать об нем не желаю; мне страшно становится от этих воспоминаний. Говорить же о бедной моей матушке, оставившей свое бедное дитя в добычу этим чудовищам, мне тяжелее всего. У меня сердце кровью обливается при одном воспоминании. Всё это еще так свежо; я не успела одуматься, не только успокоиться, хотя всему этому уже с лишком год. Но вы знаете всё.  

 Я вам говорила о  теперешних мыслях Анны Федоровны;  она меня же винит в неблагодарности  и отвергает всякое обвинение  о сообществе ее с господином  Быковым! Она зовет меня к  себе; говорит, что я христарадничаю, что я по худой дороге пошла.  Говорит, что если я ворочусь  к ней, то она берется уладить  всё дело с господином Быковым  и заставит его загладить всю  вину его передо мною. Она говорит,  что господин Быков хочет мне  дать приданое. Бог с ними! Мне  хорошо и здесь с вами, у  доброй моей Федоры, которая своею  привязанностию ко мне напоминает  мне мою покойницу няню. Вы  хоть дальний родственник мой,  но защищаете меня своим именем. А их я не знаю; я позабуду  их, если смогу. Чего еще они  хотят от меня? Федора говорит,  что это всё сплетни, что  они оставят наконец меня. Дай-то  бог!

Информация о работе Бедные люди