Бедные люди

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 02 Февраля 2014 в 22:31, автореферат

Краткое описание

Достоевский был подготовлен к созданию "Бедных людей" своим жизненным опытом. Уже в детские годы в Москве, живя вместе с родителями на Божедомке (ныне ул. Достоевского), на одной из тогдашних городских окраин, во флигеле Мариинской больницы для бедных, где его отец служил врачом, он мог наблюдать жизнь бедноты и столичного мелкого люда. Наблюдения эти Достоевский расширил и дополнил в Петербурге, в особенности в первые годы после окончания Инженерного училища (1843), в период службы в чертежной Инженерного департамента, и затем после выхода в отставку (1844), когда он вел жизнь начинающего, необеспеченного литератора.

Прикрепленные файлы: 1 файл

Бедные люди.docx

— 183.27 Кб (Скачать документ)

 С этого дня я  начала мучить воображение мое,  создавая тысячи планов, каким  бы образом вдруг заставить  Покровского изменить свое мнение  обо мне. Но я была подчас  робка и застенчива; в настоящем  положении моем я ни на что  не могла решиться и ограничивалась  одними мечтаниями (и бог знает  какими мечтаниями!). Я перестала  только проказничать вместе с  Сашей; он перестал на нас  сердиться; но для самолюбия  моего этого было мало.  

 Теперь скажу несколько  слов об одном самом странном, самом любопытном и самом жалком  человеке из всех, которых когда-либо  мне случалось встречать. Потому  говорю о нем теперь, именно  в этом месте моих записок,  что до самой этой эпохи  я почти не обращала на него  никакого внимания, -- так всё, касавшееся Покровского, стало для меня вдруг занимательно!   

 У нас в доме являлся  иногда старичок, запачканный, дурно  одетый, маленький, седенький, мешковатый, неловкий, одним словом, странный  донельзя. С первого взгляда на  него можно было подумать, что  он как будто чего-то стыдится, как будто ему себя самого  совестно. Оттого он всё как-то  ежился, как-то кривлялся; такие  ухватки, ужимки были у него, что можно было, почти не ошибаясь, заключить, что он не в своем  уме. Придет, бывало, к нам, да  стоит в сенях у стеклянных  дверей и в дом войти не  смеет. Кто из нас мимо пройдет -- я или Саша, или из слуг, кого он знал подобрее к нему, -- то он сейчас машет, манит к себе, делает разные знаки, и разве только когда кивнешь ему головою и позовешь его -- условный знак, что в доме нет никого постороннего и что ему можно войти, когда ему угодно, -- только тогда старик тихонько отворял дверь, Радостно улыбался, потирал руки от удовольствия и на цыпочках прямо отправлялся в комнату Покровского. Это был его отец.   

 Потом я узнала подробно  всю историю этого бедного  старика. Он когда-то где-то  служил, был без малейших способностей  и занимал самое последнее,  самое незначительное место на  службе. Когда умерла первая его  жена (мать студента Покровского), то он вздумал жениться во  второй раз и женился на  мещанке. При новой жене в  доме всё пошло вверх дном; никому житья от нее не стало;  она всех к рукам прибрала. Студент Покровский был тогда  еще ребенком, лет десяти. Мачеха  его возненавидела. Но маленькому  Покровскому благоприятствовала  судьба. Помещик Быков, знавший  чиновника Покровского и бывший  некогда его благодетелем, принял  ребенка под свое покровительство  и поместил его в какую-то  школу. Интересовался же он  им потому, что знал его покойную  мать, которая еще в девушках  была облагодетельствована Анной  Федоровной и выдана ею замуж  за чиновника Покровского. Господин  Быков, друг и короткий знакомый  Анны Федоровны, движимый великодушием, дал за невестой пять тысяч  рублей приданого. Куда эти  деньги пошли -- неизвестно. Так  мне рассказывала всё это Анна  Федоровна; сам же студент Покровский  никогда не любил говорить  о своих семейных обстоятельствах.  Говорят, что его мать была  очень хороша собою, и мне  странно кажется, почему она  так неудачно вышла замуж, за  такого незначительного человека... Она умерла еще в молодых  летах, года четыре спустя после  замужества.  

 Из школы молодой  Покровский поступил в какую-то  гимназию и потом в университет.  Господин Быков, весьма часто  приезжавший в Петербург, и  тут не оставил его своим  покровительством. За расстроенным  здоровьем своим Покровский не  мог продолжать занятий своих  в университете. Господин Быков  познакомил его с Анной Федоровной, сам рекомендовал его, и таким  образом молодой Покровский был  принят на хлебы, с уговором  учить Сашу всему, чему ни  потребуется.  

 Старик же Покровский, с горя от жестокостей жены  своей, предался самому дурному  пороку и почти всегда бывал  в нетрезвом виде. Жена его  бивала, сослала жить в кухню  и до того довела, что он  наконец привык к побоям и  дурному обхождению и не жаловался.  Он был еще не очень старый  человек, но от дурных наклонностей  почти из ума выжил. Единственным  же признаком человеческих благородных  чувств была в нем неограниченная  любовь к сыну, Говорили, что молодой  Покровский похож как две капли  воды на покойную мать свою. Не воспоминания ли о прежней  доброй жене породили в сердце  погибшего старика такую беспредельную  любовь к нему? Старик и говорить  больше ни о чем не мог,  как о сыне, и постоянно два  раза в неделю навещал его.  Чаще же приходить он не  смел, потому что молодой Покровский терпеть не мог отцовских посещений. Из всех его недостатков, бесспорно, первым и важнейшим было неуважение к отцу. Впрочем, и старик был подчас пренесноснейшим существом на свете. Во-первых, он был ужасно любопытен, во-вторых, разговорами и расспросами, самыми пустыми и бестолковыми, он поминутно мешал сыну заниматься и, наконец, являлся иногда в нетрезвом виде. Сын понемногу отучал старика от пороков, от любопытства и от поминутного болтания и наконец довел до того, что тот слушал его во всем, как оракула, и рта не смел разинуть без его позволения.  

 Бедный старик не  мог надивиться и нарадоваться  на своего Петеньку (так он  называл сына). Когда он приходил  к нему в гости, то почти  всегда имел какой-то озабоченный,  робкий вид, вероятно, от неизвестности,  как-то его примет сын, обыкновенно  долго не решался войти, и  если я тут случалась, так  он меня минут двадцать, бывало, расспрашивал -- что, каков Петенька? здоров ли он? в каком именно  расположении духа и не занимается  ли чем-нибудь важным? Что он  именно делает? Пишет ли или  размышлениями какими занимается? Когда я его достаточно ободряла  и успокоивала, то старик наконец  решался войти и тихо-тихо, осторожно-осторожно  отворял двери, просовывал сначала  одну голову, и если видел, что  сын не сердится и кивнул  ему головой, то тихонько проходил  в комнату, снимал свою шинельку, шляпу, которая вечно у него  была измятая, дырявая, с оторванными  полями -- всё вешал на крюк, всё  делал тихо, неслышно; потом садился  где-нибудь осторожно на стул  и с сына глаз не спускал,  все движения его ловил, желая  угадать расположение духа своего  Петеньки. Если сын чуть-чуть был  не в духе и старик примечал  это, то тотчас приподымался  с места и объяснял, "что,  дескать, я так, Петенька, я  на минутку. Я вот далеко  ходил, проходил мимо и отдохнуть  зашел". И потом безмолвно, покорно  брал свою шинельку, шляпенку, опять  потихоньку отворял дверь и  уходил, улыбаясь через силу, чтобы  удержать в душе накипевшее  горе и не выказать его сыну.   

 Но когда сын примет, бывало, отца хорошо, то старик  себя не слышит от радости.  Удовольствие проглядывало в  его о лице, в его жестах, в  его движениях. Если сын с  ним заговаривал, то старик  всегда приподымался немного  со стула и отвечал тихо, подобострастно, почти с благоговением и всегда  стараясь употреблять отборнейшие,  то есть самые сметные выражения.  Но дар слова ему не давался:  всегда смешается и сробеет,  так что не знает, куда руки  девать, куда себя девать, и после  еще долго про себя ответ  шепчет, как бы желая поправиться.  Если же удавалось отвечать  хорошо, то старик охорашивался, оправлял на себе жилетку, галстух,  фрак и принимал вид собственного  достоинства. А бывало, до того  ободрялся, до того простирал  свою смелость, что тихонько вставал  со стула, подходил к полке  с книгами, брал какую-нибудь  книжку и даже тут же прочитывал  что-нибудь, какая бы ни была  книга. Всё это он делал с  видом притворного равнодушия  и хладнокровия, как будто бы  он и всегда мог так хозяйничать  с сыновними книгами, как будто  ему и не в диковину ласка  сына. Но мне раз случилось  видеть, как бедняк испугался,  когда Покровский попросил его не трогать книг. Он смешался, заторопился, поставил книгу вверх ногами. потом хотел поправиться, перевернул и поставил обрезом наружу, улыбался, краснел и не знал, чем загладить свое преступление. Покровский своими советами отучал понемногу старика от дурных наклонностей, и как только видел его раза три сряду в трезвом виде, то при первом посещении давал ему на прощанье по четвертачку, по полтинничку или больше. Иногда покупал ему сапоги, галстух или жилетку. Зато старик в своей обнове был горд, как петух. Иногда он заходил к нам. Приносил мне и Саше пряничных петушков, яблоков и всё, бывало, толкует с нами о Петеньке. Просил нас учиться внимательно, слушаться, говорил, что Петенька добрый сын, примерный сын и вдобавок ученый сын. Тут он так, бывало, смешно нам подмигивал левым глазком, так забавно кривлялся, что мы не могли удержаться от смеха и хохотали над ним от души, Маменька его очень любила. Но старик ненавидел Анну Федоровну, хотя был пред нею тише воды, ниже травы.  

 Скоро я перестала  учиться у Покровского. Меня  он по-прежнему считал ребенком, резвой девочкой, на одном ряду  с Сашей. Мне было это очень  больно, потому что я всеми  силами старалась загладить мое  прежнее поведение. Но меня  не замечали. Это раздражало меня  более и более. Я никогда  почти не говорила с Покровским  вне классов, да и не могла  говорить. Я краснела, мешалась и  потом где-нибудь в уголку плакала  от досады.  

 Я не знаю, чем бы  это всё кончилось, если б  сближению нашему не помогло  одно странное обстоятельство. Однажды  вечером, когда матушка сидела  у Анны Федоровны, я тихонько  вошла в комнату Покровского.  Я знала, что его не было  дома, и, право, не знаю, отчего  мне вздумалось войти к нему. До сих пор я никогда и  не заглядывала к нему, хотя  мы прожили рядом уже с лишком  год. В этот раз сердце у  меня билось так сильно, так  сильно, что, казалось, из груди  хотело выпрыгнуть. Я осмотрелась  кругом с каким-то особенным  любопытством. Комната Покровского  была весьма бедно убрана; порядка  было мало. На стенах прибито  было пять длинных полок с  книгами. На столе и на стульях  лежали бумаги. Книги да бумаги! Меня посетила странная мысль,  и вместе с тем какое-то неприятное  чувство досады овладело мною. Мне казалось, что моей дружбы, моего любящего сердца было  мало ему. Он был учен, а я  пыла глупа и ничего не знала,  ничего не читала, ни одной  книги... Тут я завистливо поглядела  на длинные полки, которые ломились  под книгами. Мною овладела  досада, тоска, какое-то бешенство.  Мне захотелось, и я тут же  решилась прочесть его книги,  все до одной, и как можно  скорее. Не знаю, может быть, я  думала, что, научившись всему,  что он знал, буду достойнее  его дружбы. Я бросилась к первой  полке; не думая, не останавливаясь, схватила в руки первый попавшийся  запыленный, старый том и, краснея,  бледнея, дрожа от волнения  и страха, утащила к себе краденую  книгу, решившись прочесть ее  ночью, у ночника, когда заснет  матушка.  

 Но как же мне  стало досадно, когда я, придя  в нашу комнату, торопливо развернула  книгу и увидала какое-то старое, полусгнившее, всё изъеденное червями латинское сочинение. Я воротилась, не теряя времени. Только что я хотела поставить книгу на полку, послышался шум в коридоре и чьи-то близкие шаги. Я заспешила, заторопилась, но несносная книга была так плотно поставлена в ряд, что, когда я вынула одну, все остальные раздались сами собою и силотнились так, что теперь для прежнего их товарища не оставалось более места. Втиснуть книгу у меня недоставало сил. Однако ж я толкнула книги как только могла сильнее. Ржавый гвоздь, на котором крепилась полка и который, кажется, нарочно ждал этой минуты, чтоб сломаться, -- сломался. Полка полетела одним концом вниз. Книги с шумом посыпались на пол. Дверь отворилась, и Покровский вошел в комнату.  

 Нужно заметить, что  он терпеть не мог, когда  кто-нибудь хозяйничал в его  владениях. Беда тому, кто дотрогивался  до книг его! Судите же о  моем ужасе, когда книги, маленькие,  большие, всевозможных форматов, всевозможной величины и толщины,  ринулись с полки, полетели, запрыгали  под столом, под стульями, по всей  комнате. Я было хотела бежать, но было поздно. "Кончено, думаю,  кончено! Я пропала, погибла!  Я балую, резвлюсь, как десятилетний  ребенок; я глупая девчонка! Я  большая дура!!" Покровский рассердился  ужасно. "Ну вот, этого недоставало  еще! -- закричал он. -- Ну, не стыдно ли вам так шалить!.. Уйметесь ли вы когда-нибудь?" И сам бросился подбирать книги. Я было нагнулась помогать ему. "Не нужно, не нужно, -- закричал он. -- Лучше бы вы сделали, если б не ходили туда, куда вас не просят". Но, впрочем, немного смягченный моим покорным движением, он продолжал уже тише, в недавнем наставническом тоне, пользуясь недавним правом учителя: "Ну, когда вы остепенитесь, когда вы одумаетесь? Ведь вы на себя посмотрите, ведь уж вы не ребенок, не маленькая девочка, ведь вам уже пятнадцать лет!" И тут, вероятно, желая поверить, справедливо ли то, что я уж не маленькая, он взглянул на меня и покраснел до ушей. Я не понимала; я стояла перед ним и смотрела на него во все глаза в изумлении. Он привстал, подошел с смущенным видом ко мне, смешался ужасно, что-то заговорил, кажется, в чем-то извинялся, может быть, в том, что только теперь заметил, что я такая большая девушка. Наконец я поняла. Я не помню, что со мной тогда сталось; я смешалась, потерялась, покраснела еще больше Покровского, закрыла лицо руками и выбежала из комнаты.  

 Я не знала, что  мне оставалось делать, куда было  деваться от стыда. Одно то, что он застал меня в своей  комнате! Целых три дня я  на него взглянуть не могла.  Я краснела до слез. Мысли самые  странные, мысли смешные вертелись  в голове моей. Одна из них,  самая сумасбродная, была та, что  я хотела идти к нему, объясниться  с ним, признаться ему во  всем, откровенно рассказать ему  всё и уверить его, что я  поступила не как глупая девочка,  но с добрым намерением. Я было  и совсем решилась идти, но, слава  богу, смелости недостало. Воображаю,  что бы я наделала! Мне и  теперь обо всем этом вспоминать  совестно.  

 Несколько дней спустя  матушка вдруг сделалась опасно  больна. Она уже два дня не  вставала с постели и на  третью ночь была в жару  и в бреду. Я уже не спала одну ночь, ухаживая за матушкой, сидела у ее кровати, подносила ей питье и давала в определенные часы лекарства.  

 На вторую ночь я  измучилась совершенно. По временам  меня клонил сон, в глазах  зеленело, голова шла кругом, и  я каждую минуту готова была  упасть от утомления, по слабые  стоны матери пробуждали меня, я вздрагивала, просыпалась на  мгновение, а потом дремота  опять одолевала меня. Я мучилась. Я не знаю -- я не могу припомнить  себе, -- но какой-то страшный сон, какое-то ужасное видение посетило мою расстроенную голову в томительную минуту борьбы сна с бдением. Я проснулась в ужасе. В комнате было темно, ночник погасал, полосы света то вдруг обливали всю комнату, то чуть-чуть мелькали по стене, то исчезали совсем. Мне стало отчего-то страшно, какой-то ужас напал на меня; воображение мое взволновано было ужасным сном; тоска сдавила мое сердце... Я вскочила со стула и невольно вскрикнула от какого-то мучительного, страшно тягостного чувства. В это время отворилась дверь, и Покровский вошел к нам в комнату.  

 Я помню только то, что я очнулась на его руках.  Он бережно посадил меня в  кресла, подал мне стакан воды  и засыпал вопросами. Не помню,  что я ему отвечала. "Вы больны, вы сами очень больны, -- сказал он, взяв меня за руку, -- у вас жар, вы себя губите, вы своего здоровья не щадите; успокойтесь, лягте, засните. Я вас разбужу через два часа, успокойтесь немного... Ложитесь же, ложитесь!" -- продолжал он, не давая мне выговорить ни одного слова в возражение. Усталость отняла у меня последние силы; глаза мои закрывались от слабости. Я прилегла в кресла, решившись заснуть только на полчаса, и проспала до утра. Покровский разбудил меня только тогда, когда пришло время давать матушке лекарство.  

 На другой день, когда  я, отдохнув немного днем, приготовилась  опять сидеть в креслах у  постели матушки, твердо решившись  в этот раз не засыпать, Покровский  часов в одиннадцать постучался  в нашу комнату. Я отворила. "Вам скучно сидеть одной, -- сказал он мне, -- вот вам книга; возьмите; всё не так скучно будет". Я взяла; я не помню, какая эта была книга; вряд ли я тогда в нее заглянула, хоть всю ночь не спала. Странное внутреннее волнение не давало мне спать; я не могла оставаться на одном месте; несколько раз вставала с кресел и начинала ходить "о комнате. Какое-то внутреннее довольство разливалось "о всему существу моему. Я так была рада вниманию Покровского. Я гордилась беспокойством и заботами его обо мне. Я продумала и промечтала всю ночь. Покровский не заходил более; и я знала, что он не придет, и загадывала о будущем вечере.  

Информация о работе Бедные люди