Автор работы: Пользователь скрыл имя, 10 Марта 2013 в 22:39, контрольная работа
Постановления Ареопага принимались согласно устно передаваемой традиции, вне писаных законов. Большой победой афинского демоса стала запись законов, произведенная архонтом-фесмофетом Драконтом. Аристократ Драконт сделал вынужденную уступку требованиям народа, прослышавшего о справедливости, царящей в Локриде — области в Центральной Греции, где некий Зелевк записал законы и стал творить суд в соответствии с записью как над аристократами, так и над "подлым народом". Примеру Зелевка последовали Харонд из Катаны, Фидон из Аргоса и Драконт, чьи законы, впрочем, вошли в поговорку как символ жестокости (драконтовы меры). С реформой Драконта жалобы Гесиода на "царей-дароядцев" прекратились.
Все через него начало быть, и без него не начало быть ничто из того что начало быть. В нем была жизнь, и жизнь была свет человеков: и свет во тьме светит и тьма не объяла его..." (Ио., 1, 1—5). Автор как бы сам вслушивается и вдумывается в постоянно повторяемые им слова-символы с неограниченно емким значением: уже в приведенном только что прологе появляются Слово, Жизнь и Свет, затем к ним присоединяются чрезвычайно важные словесные мифологемы — Истина и Дух"6. Ассимилированная в духе христианской мистики греческая философская мысль не могла не принести в текст Нового Завета риторически оформленных идей неоплатонизма, стоицизма и кинизма, столь распространенных в средиземноморском мире на рубеже двух эпох. Так, в Евангелии от Иоанна находим вариации сходных мыслей в духе Сенеки — тезисы: "Если мир вас ненавидит, знайте, что он меня прежде вас возненавидел. Если бы вы были от мира, то мир любил бы свое; а как вы не от мира, но я избрал вас от мира, потому ненавидит вас мир..." (Ио., 15, 18—19). Когда же Иисус вступает в диалог с защитниками старой веры, перед читателем являются известные формы стоической диатрибы, в которой подразумеваются вопросы и возражения воображаемого собеседника. Например, на празднике кущей Христос использует непринужденную разговорную лексику, свободно переходит от темы к теме, демонстрирует раскованность и живость интонации: "... одно дело сделал Я, и все вы дивитесь; Моисей дал вам обрезание — хотя оно и не от Моисея, но от отцов, — ив субботу вы обрезываете человека; Если в субботу принимает человек обрезание, чтобы не был нарушен закон Моисеев, — на меня ли негодуете за то, что Я всего человека исцелил в субботу? Не судите по наружности, но судите судом праведным" (Ио., 7, 21—24).
Пока христианская религия была учением нескольких иудейских сект, в своих проповедях она апеллировала к Ветхозаветному авторитету — к тексту Септуагинты, переводу Библии на греческий, выполненному в III в. до н.э. Септуагинта "воссоздает особый строй семиотической поэтики, более грубый, но и более экспрессивный по сравнению с языком жанров греческой литературы. Синтаксический параллелизм был достаточно известен греческой риторике, но там он отличался большой дробностью, у него как бы короткое дыхание: библейская поэзия работает большими словесными массами, располагаемыми в свободной организации. В определенном отношении правила библейского стиля ближе нашему современному восприятию (подготовленному веками вчитывания в Библию!), чем правила греческой прозы. Греческий вкус требовал, чтобы ритмические отрывки прозы заканчивались на одинаковые глагольные формы, по возможности рифмующиеся между собой: "К чародейству она прибегает, благой цели не достигает и своих приверженцев к ней не направляет, но во многом сама в себе заблуждает и лишь нечто горестное и скудное порою осуществляет" (Гелиодор. Эфиопика / Пер. А.Н. Егунова). В Библии такие глагольные формы не завершают, а открывают стихи и полустишья: "Так, Господи, ты познал все, мое новое и древнее; ты образовал меня и возложил на меня руку твою" (Пс., 125, 4). Когда мы читаем в I Послании апостола Павла к фессалоникийцам: "Вразумляйте беспорядочных, утешайте малодушных, помогайте немощным", то этот порядок слов сформирован традицией Септуагинты. Греческий ритор построил бы период так: "Беспорядочных вразумляйте, малодушных утешайте, немощным помогайте" (V, 15)7.
Однако выйдя за рамки иудейского сектантства, христианский проповедник вынужден был искать иные формы, более привычные и доступные римлянам и эллинам, и тогда в жизнеописании Христа появляются образцы риторического красноречия. Образ неустроенности использовался еще в антиолигархической агитации Тиберия Гракха: "И дикие звери в Италии имеют логова и норы, куда они могут прятаться, а люди, которые сражаются и умирают за Италию, не владеют в ней ничем, кроме воздуха и света..." (Плутарх. Тиберий Гракх, 9). У автора Евангелия от Матфея получается несколько интимнее: "Лисицы имеют норы, и птицы небесные — гнезда, а сын человеческий не имеет где преклонить голову" (Матф., 8, 20).
Еще большей проникновенностью и экспрессивностью обладают письменные проповеди — послания апостолов Христовых и самого яростного проповедника христианства — Павла. Паулинские послания близки к жанру церковной проповеди и одновременно напоминают нам афористичный и экспрессивный стиль Сенеки (не случайно впоследствии появилась на свет псевдопереписка между Сенекой и апостолом Павлом). Апостольская диатриба сохраняет весь пыл и стиль живой полемики. "Как же ты, уча другого, не учишь себя самого? Проповедуя не красть, крадешь? говоря: не прелюбодействуй, прелюбодействуешь? гнушаясь идолов, святотатствуешь? Хвалишься законом, а преступлением закона бесчестишь Бога?" — обращается Павел к ортодоксальному иудаисту (Поел, к Римл., 2, 21—24). "Послания апостола Павла тем и отличаются от бесчисленных памятников христианской назидательной словесности, что в них мысль идет через мучительные противоречия и мучительно борется сама с собою. Это придает паулинским текстам пульсацию жизни. В них органично воспринята и по-новому разработана форма диатрибы с ее "полифоничностью" внутреннего спора, в ходе которого автор перебивает себя и спорит с возможными выводами из собственных рассуждений"8. Мятущийся дух и страстная натура питают поэтический полет знаменитого послания к Коринфянам: "Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая, или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, ибо имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто. И если я раздам все имение мое, и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, — нет мне в том никакой пользы. Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится. Не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла. Не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит" (I посл, к Коринфянам, 13, 1—7).
Паулинское самоотречение в вере приводит пророка почти к стоическому понятию свободы человеческой личности — свободы не как произвола, а свободы от произвола. Сторонники Сенеки Младшего тоже утверждали, что мир — не внешние обстоятельства, мир внутри тебя, и посему все, что происходит вне твоей души, — неважно. Для проповеди такой философской позиции рационализм — самая невыгодная форма агитации; гораздо действеннее эмоциональный стиль фанатично верующего: "Так что же? Станем предаваться греху, как скоро мы не под законом, а под благодатью? Отнюдь! (букв, "да не будет")" (Рим., 16, 15). Как напоминает этот стиль посланий эпистолы Сенеки: "Что же это? — душа, притом прямая, добрая, великая. А чем иным ты ее назовешь, как не богом, пребывающим в человеческом теле?" (Sen.Min., ер. IV, 2, 31 )9.
В дальнейшем все указанные черты евангельской риторики становятся достоянием формирующегося института церкви. Главным орудием церкви, как в обращении новых сторонников, в миссионерской деятельности, так и в наставлениях, разъяснениях и призывах, предназначенных верующим, становится проповедь, органически впитавшая в себя все новаторские приемы апостольской риторики. "Постепенно проповедь становится неотъемлемой частью литургического обихода и сосредотачивается у священнослужителей, а не у частных лиц, — утверждает историк древнего мира А.Ч. Козаржевский. — Проповедь окончательно монологизируется и предназначается для безмолвного прослушивания присутствующими. Проповедь в основном обозначали два термина: didascalia" (обучение) и homilia" (общение, собеседование). Термин logos (слово) применяется главным образом к письменным поучениям"10.
Христианская проповедь впитала в себя многие философские и религиозные учения своей эпохи11. Наряду с философским и религиозным синкретизмом новое учение творчески осваивает и пропагандистские системы уходящего мира, в том числе риторику. Не случайно почти все латинские апологеты и первые отцы церкви были риторами или учителями красноречия до принятия христианства. Приняв новую веру, апологеты осудили свою мирскую профессию, не потому что она была мирской и связывала их с миром или напоминала об их языческом прошлом, но они сознавали, что ее сущность, и именно эстетическая сущность, противоречит простоте и безыскусности христианской доктрины. Поэтому первый лозунг христианского красноречия — опрощение, вплоть до Евангельского "Блаженны нищие духом..." Выявлению истины больше способствует безыскусная речь, ибо доказательство не скрыто в ней под покровом красивостей, а представлено в своей естественной форме, рассуждает в диалоге "Октавий" один из ранних теоретиков христианской риторики, юрист из Северной Африки Минуций Феликс (Octav., 14, 7), несколько приспособив к обстоятельствам идеи, высказанные в "Риторике" Аристотеля.
Напомним, что нередко античные риторы, такие как Лукиан, Либаний, Цецилий или пресловутый Юлиан Отступник были ярыми и довольно изощренными противниками христианства. Поэтому нередко пафос христианских апологетов направляется не против онтологических или гносеологических соображений ниспровергателей христианства, а против формы их речений — против риторики. Тот же Минуций Феликс, комментирующий Цецилия, утверждает, что "от силы красноречия меняется положение самой ясной истины. Это случается, как известно, из-за легкомыслия слушателей, которые отвлекаются красотою слов (verborum lenocinio) от сути вещей и без рассуждения соглашаются со всем сказанным; они не отличают ложное от правильного, не зная, что и в невероятном бывает истина, и в истиноподобном ложь" (Octav. 14, 3—4)12. Минуцию вторит Титиан: "Красноречие вы употребляете на ложь и клевету; вы продаете за деньги свободу (αυτεξουιον) часто представляете справедливым то, что в иное время считали недобрым" (Adv gr. 1).
Один из виднейших апологетов христианства, также уроженец африканской провинции, Квинт Септимий Флоренс Тертуллиан в своих проповедях нового вероучения вообще отрицает разум и заменяет его парадоксальным мистическим вчувствованием и сопереживанием: "Распят сын божий — не стыдно, ибо это постыдно. И умер сын божий — это вполне достоверно, ибо нелепо. А погребенный, он воскрес — это верно, ибо невозможно" (de carne Chr. V). Рубленные антитезы превосходят своей "сыпучестью" даже "песок" Сенеки, передавая эмоциональный, взволнованный тон, хлесткая фраза питается неподдельными страстями ума и души, эксцентричные парадоксы, гротескные гиперболы объединены мистическим порывом... И все же полученное автором образование и практика судебного оратора проглядывают в текстах Тертуллиана, когда он, описывая сотворение богом мира из ничего, уподобляет процесс божественного творения работе писателя, которому "непременно так следует приступать к описанию: сначала сделать вступление, затем излагать [события]; сначала назвать [предмет], а потом описать" (Adv. Herm. 26).
"Если современные ему
греческие церковные мыслители
типа Клемента
Формирование епископальной церкви — важнейший период в развитии христианской риторики, потому что в это время в новую церковь приходят люди знатные, богатые и образованные. Именно они, приспосабливая христианскую проповедь для нужд имперской государственности, вводят в нее идеи и приемы греко-римской риторики. Уже Ориген (III в. н.э.) рассматривает проповедь не как плод божественного вдохновения, а как результат высокого искусства и говорит о необходимости специальной подготовки проповедника. Следующее за Оригеном поколение христианских проповедников — сплошь ораторы, получившие образование в языческих риторических школах: Григорий Неокесарийский, Ипполит, Киприан, и, разумеется, ученики знаменитого Либания Василий Великий (Кесарийский) и Григорий Богослов (Назианзин).
По мнению исследователя византийской риторики Г.Л. Курбатова, "оформителем некоторых видов христианской риторики IV в. следует признать Евсевия Кесарийского. Сохранившийся текст одной из его гомилий свидетельствует об усвоении приемов античной риторики (игра антитез, вкус к патетике, известная ритмика, "музыкальность" текста — черты, свойственные азианской школе). Ему принадлежит немалая заслуга в формировании жанра христианского панегирика, а впоследствии — жития, заимствовавшего форму языческого панегирика и сочетавшего его с нравственной проповедью."15 В числе первых был и Арий (родоначальник одной их самых мощных ересей средневековья — арианства), который внес значительный вклад в развитие "народной" проповеди, предназначенной для самых широких масс16.
С победой христианства и массовым распространением нового учения в деревне для проповедей в среде неграмотного населения потребовалась упрощенная форма и примеры, а также сравнения, взятые из понятного всем быта (ср. сравнения Сократа). Характер риторики резко меняется: ее "преимущественно городской" способ изъяснения заменяется "преимущественно деревенским". Тот же Г.Л. Курбатов выделяет три вида христианских риторических произведений: "1) экзегетические17 сочинения и проповеди, которые в полной мере использовали наследие античных грамматиков в толковании текстов Священного писания; 2) назидательная, наставительная проповедь,18 которая многое взяла от античных образцов "совещательного красноречия; 3) богословская проповедь, использовавшая богатый арсенал приемов античной философии"19.
Значительную роль в формировании новой христианской риторики играет и античная философская диатриба, активно разрабатываемая столпом ортодоксального православия Афанасием Александрийским в цикле его речей "Против ариан". Все они построены в форме доверительной беседы, максимально доступной и легко передаваемой даже людьми, не имеющими специальной подготовки. С другой стороны, все их положения убедительны и доказательны, а также привязаны к определенному месту и времени. Но главное их воздействие скорее внерационалистическое — эмоциональное, ибо каждое слово Афанасия пронизано страстью, патетикой, вдохновением, убежденностью в собственной правоте и ненавистью к противнику20.
Наиболее значительный вклад в развитие и совершенствование христианской риторики сделали "три великий каппадокийца" — известные христианские деятели, епископы 70—90-х гг. IV в., имена которых уже упоминались в этой главе и речь о которых пойдет ниже.
Василий Кесарийский (ок. 330—379) получил риторическое образование в Афинах в школах Проэресия и Гимерия и отточил ясность и точность своего стиля на профессии логографа, которой занимался довольно продолжительное время. Образцом для Василия долгое время оставался Либаний и связанная с ним Антиохийская риторская школа, где процветали аттицизм, требования простоты и ясности выражения. В 370 г. Василий, некоторое время практиковавший аскетизм, знакомый с жизнью христианских монастырей Сирии, Египта и Палестины, вернулся в Каппадокию, где был избран епископом Кесарии. На этом посту он всеми силами способствовал утверждению господства православия, за что посмертно был прозван Великим. Все мастерство оратора он вложил в свои проповеди, среди которых наибольшей популярностью в средневековье пользовался "Гексамерон". В русском переводе "Гексамерон" — это "Шестиднев" — девять богословских бесед на шесть дней творения. Как подчеркивает Г.Л. Курбатов, "именно это произведение знаменует собой новый этап в становлении христианской мысли. Оно свидетельствует об умении Василия смело опираться в обосновании христианской доктрины на огромное наследие античного естественнонаучного знания, умении, поставив превыше всего веру, опереться как на неоплатонические идеи, так и на традиционные теории (четыре элемента Аристотеля, идеи "Физиолога" и т. д.). "Обличение суетности язычников" становится у Василия Великого кратким очерком истории античной физики, данным мимоходом, но со знанием дела: "Эллинские мудрецы много рассуждали о природе, и ни одно их учение не осталось твердым и непоколебимым, потому что последующим учением всегда опровергалось предшествующее. Потому нам и не нужно опровергать их учения: их самих достаточно друг для друга, чтобы они себя же опровергали..." Уже в этих беседах проявляются характерные для него черты риторического стиля: простота и серьезность тона, расчленение материала, облегчающее его осмысление. Каждая беседа как бы распадается внутренне, кроме преамбулы и заключения, на небольшие разделы: четко поставленные вопросы и ясные ответы. Остроумные житейские сравнения, антитезы, метод доказательств от противного — таковы приемы, которыми блестяще владел Василий"21. Он "часто использует сравнения, взятые из реальной жизни — из области домостроения, кораблестроения или из жизни купцов, странников. Такие сравнения делали экзегезу Василия чрезвычайно популярной, доступной для людей любого социального положения"22.