В следующий вечер,
когда в доме уж все улеглись,
Покровский отворил свою дверь
и начал со мной разговаривать,
стоя у порога своей комнаты.
Я не помню теперь ни одного
слова из того, что мы сказали
тогда друг другу; помню только,
что я робела, мешалась, досадовала
на себя и с нетерпением
ожидала окончания разговора,
хотя сама всеми силами желала
его, целый день мечтала о
нем и сочиняла мои вопросы
и ответы... С этого вечера началась
первая завязка нашей дружбы.
Во всё продолжение болезни
матушки мы каждую ночь по нескольку часов
проводили вместе. Я мало-помалу победила
свою застенчивость, хотя, после каждого
разговора нашего, всё еще было за что
на себя подосадовать. Впрочем, я с тайною
радостию и с гордым удовольствием видела,
что он из-за меня забывал свои несносные
книги. Случайно, в шутку, разговор зашел
раз о падении их с полки. Минута была странная,
я как-то слишком была
откровенна и чистосердечна; горячность,
странная восторженность увлекли меня,
и я призналась ему во всем... в том, что
мне хотелось учиться, что-нибудь знать,
что мне досадно было, что меня считают
девочкой, ребенком... Повторяю, что я была
в престранном расположении духа; сердце
мое было мягко, в глазах стояли слезы, --
я не утаила ничего и рассказала всё, всё
-- про мою дружбу к нему, про желание любить
его, жить с ним заодно сердцем, утешить
его, успокоить его. Он посмотрел на меня
как-то странно, с замешательством, с изумлением
и не сказал мне ни слова. Мне стало вдруг
ужасно больно, грустно. Мне показалось,
что он меня не понимает, что он, может
быть, надо мною смеется. Я заплакала вдруг,
как дитя, зарыдала, сама себя удержать
не могла; точно я была в каком-то припадке.
Он схватил мои руки, целовал их, прижимал
к груди своей, уговаривал, утешал меня;
он был сильно тронут; не помню, что он
мне говорил, но только я и плакала, и смеялась,
и опять плакала, краснела, не могла слова
вымолвить от радости. Впрочем, несмотря
на волнение мое, я заметила, что в Покровском
все-таки оставалось какое-то смущение
и принуждение. Кажется, он не мог надивиться
моему увлечению, моему восторгу, такой
внезапной, горячей, пламенной дружбе.
Может быть, ему было только любопытно
сначала; впоследствии нерешительность
его исчезла, и он, с таким же простым, прямым
чувством, как и я, принимал мою привязанность
к нему, мои приветливые слова, мое внимание
и отвечал на всё это тем же вниманием,
так же дружелюбно и приветливо, как искренний
друг мой, как родной брат мой. Моему сердцу
было так тепло, так хорошо!.. Я не скрывалась,
не таилась ни в чем; он всё это видел и
с каждым днем всё более и более привязывался
ко мне.
И право, не помню,
о чем мы не переговорили
с ним в эти мучительные
и вместе сладкие часы наших
свиданий, ночью, при дрожащем
свете лампадки и почти у
самой постели моей бедной
больной матушки?.. Обо всем, что
на ум приходило, что с сердца
срывалось, что просилось высказаться, --
и мы почти были счастливы... Ох, это было
и грустное и радостное время -- всё вместе;
и мне и грустно и радостно теперь вспоминать
о нем. Воспоминания, радостные ли, горькие
ли, всегда мучительны; по крайней мере
так у меня; но и мучение это сладостно.
И когда сердцу становится тяжело, больно,
томительно, грустно, тогда воспоминания
свежат и живят его, как капли росы в влажный
вечер, после жаркого дня, свежат и живят
бедный, чахлый цветок, сгоревший от зноя
дневного.
Матушка выздоравливала,
но я еще продолжала сидеть
по ночам у ее постели. Часто
Покровский давал мне книги;
я читала, сначала чтоб не заснуть,
потом внимательнее, потом с жадностию;
передо мной внезапно открылось
много нового, доселе неведомого, незнакомого
мне. Новые мысли, новые впечатления разом,
обильным потоком прихлынули к моему сердцу.
И чем более волнения, чем более смущения
и труда стоил мне прием новых впечатлений,
тем милее они были мне, тем сладостнее
потрясали всю душу. Разом, вдруг, втолпились
они в мое сердце, не давая ему отдохнуть.
Какой-то странный хаос стал возмущать
всё существо мое. Но это духовное насилие
не могло и не в силах было расстроить
меня совершенно. Я была слишком мечтательна,
и это спасло меня.
Когда кончилась болезнь
матушки, наши вечерние свидания
и длинные разговоры прекратились;
нам удавалось иногда меняться
словами, часто пустыми и малозначащими,
но мне любо было давать
всему свое значение, свою цену
особую, подразумеваемую. Жизнь моя
была полна, я была счастлива,
покойно, тихо счастлива. Так
прошло несколько недель...
Как-то раз зашел
к нам старик Покровский. Он
долго с нами болтал, был не
по-обыкновенному весел, бодр, разговорчив;
смеялся, острил по-своему и
наконец разрешил загадку своего
восторга и объявил нам, что
ровно через неделю будет день
рождения Петеньки и что по
сему случаю он непременно
придет к сыну; что он наденет
новую жилетку и что жена
обещалась купить ему новые
сапоги. Одним словом, старик был
счастлив вполне и болтал обо
всем, что ему на ум попадалось.
День его рождения!
Этот день рождения не давал
мне покоя ни днем, ни ночью.
Я непременно решилась напомнить
о своей дружбе Покровскому
и что-нибудь подарить ему.
Но что? Наконец я выдумала
подарить ему книг. Я знала,
что ему хотелось иметь полное
собрание сочинений Пушкина, в
последнем издании, и я решила
купить Пушкина. У меня своих
собственных денег было рублей
тридцать, заработанных рукодельем.
Эти деньги были отложены у
меня на новое платье. Тотчас
я послала нашу кухарку, старуху
Матрену, узнать, что стоит весь
Пушкин. Беда! Цена всех одиннадцати
книг, присовокупив сюда издержки
на переплет, была по крайней
мере рублей шестьдесят. Где взять
денег? Я думала-думала и не
знала, на что решиться. У матушки
просить не хотелось. Конечно,
матушка мне непременно бы
помогла; но тогда все бы
в доме узнали о нашем подарке;
да к тому же этот подарок
обратился бы в благодарность,
в плату за целый год трудов
Покровского. Мне хотелось подарить
одной, тихонько от всех. А за
труды его со мною я хотела
быть ему навсегда одолженною
без какой бы то ни было
уплаты, кроме дружбы моей. Наконец
я выдумала, как выйти из затруднения.
Я знала, что у
букинистов в Гостином дворе
можно купить книгу иногда
в полцены дешевле, если только
поторговаться, часто малоподержанную
и почти совершенно новую. Я
положила непременно отправиться
в Гостиный двор. Так и случилось;
назавтра же встретилась какая-то
надобность и у нас и у
Анны Федоровны. Матушке понездоровилось,
Анна Федоровна очень кстати
поленилась, так что пришлось
все поручения возложить на
меня, и я отправилась вместе
с Матреной.
К моему счастию,
я нашла весьма скоро Пушкина,
и в весьма красивом переплете.
Я начала торговаться. Сначала
запросили дороже, чем в лавках;
но потом, впрочем не без труда, уходя несколько
раз, я довела купца до того, что он сбавил
цену и ограничил свои требования только
десятью рублями серебром. Как мне весело
было торговаться!.. Бедная Матрена не
понимала, что со мной делается и зачем
я вздумала покупать столько книг. Но ужас!
Весь мой капитал был в тридцать рублей
ассигнациями, а купец никак не соглашался
уступить дешевле. Наконец я начала упрашивать,
просила-просила его, наконец упросила.
Он уступил, но только два с полтиною, и
побожился, что и эту уступку он только
ради меня делает, что я такая барышня
хорошая, а что для другого кого он ни за
что бы не уступил. Двух с половиною рублей
недоставало! Я готова была заплакать
с досады. Но самое неожиданное обстоятельство
помогло мне в моем горе.
Недалеко от меня, у
другого стола с книгами, я
увидала старика Покровского.
Вокруг него столпились четверо
или пятеро букинистов; они его
сбили с последнего толку, затормошили
совсем. Всякий из них предлагал
ему свой товар, и чего-чего
не предлагали они ему, и
чего-чего не хотел он купить!
Бедный старик стоял посреди
их, как будто забитый какой-нибудь,
и не знал, за что взяться
из того, что ему предлагали. Я
подошла к нему и спросила --
что он здесь делает? Старик
мне очень обрадовался; он любил
меня без памяти, может быть, не
менее Петеньки. "Да вот книжки
покупаю, Варвара Алексеевна, -- отвечал
он мне, -- Петеньке покупаю книжки. Вот
его день рождения скоро будет, а он любит
книжки, так вот я и покупаю их для него..."
Старик и всегда смешно изъяснялся, а теперь
вдобавок был в ужаснейшем замешательстве.
К чему ни приценится, всё рубль серебром,
два рубля, три рубля серебром; уж он к
большим книгам и не приценивался, а так
только завистливо на них посматривал,
перебирал пальцами листочки, вертел в
руках и опять их ставил на место. "Нет,
нет, это дорого, -говорил он вполголоса, --
а вот разве отсюдова что-нибудь", -- и
тут он начинал перебирать тоненькие тетрадки,
песенники, альманахи; это всё было очень
дешево. "Да зачем вы это всё покупаете, --
спросила я его, -- это всё ужасные пустяки".
--"Ах, нет, -- отвечал он, -- нет, вы посмотрите
только, какие здесь есть хорошие книжки;
очень, очень хорошие есть книжки!" И
последние слова он так жалобно протянул
нараспев, что мне показалось, что он заплакать
готов от досады, зачем книжки хорошие
дороги, и что вот сейчас капнет слезинка
с его бледных щек на красный нос. Я спросила,
много ли у него денег? "Да вот, -- тут
бедненький вынул все свои деньги, завернутые
в засаленную газетную бумажку, -- вот полтинничек,
двугривенничек, меди копеек двадцать".
Я его тотчас потащила к моему букинисту.
"Вот целых одиннадцать книг стоит всего-то
тридцать два рубля с полтиною; у меня
есть тридцать; приложите два с полтиною,
и мы купим все эти книги и подарим вместе".
Старик обезумел от радости, высыпал все
свои деньги, и букинист навьючил на него
всю нашу общую библиотеку. Мой старичок
наложил книг во все карманы, набрал в
обе руки, под мышки и унес всё к себе, дав
мне слово принести все книги на другой
день тихонько ко мне.
На другой день старик
пришел к сыну, с часочек посидел
у него по обыкновению, потом
зашел к нам и подсел ко
мне с прекомическим таинственным
видом. Сначала с улыбкой, потирая руки
от гордого удовольствия владеть какой-нибудь
тайной, он объявил мне, что книжки все
пренезаметно перенесены к нам и стоят
в уголку, в кухне, под покровительством
Матрены. Потом разговор естественно перешел
на ожидаемый праздник; потом старик распространился
о том, как мы будем дарить, и чем далее
углублялся он в свой предмет, чем более
о нем говорил, тем приметнее мне становилось,
что у него есть что-то на душе, о чем он
не может, не смеет, даже боится выразиться.
Я всё ждала и молчала. Тайная радость,
тайное удовольствие, что я легко читала
доселе в его странных ухватках, гримасничанье,
подмигиванье левым глазком, исчезли.
Он делался поминутно всё беспокойнее
и тоскливее; наконец он не выдержал.
-- Послушайте, -- начал он робко,
вполголоса, -- послушайте, Варвара Алексеевна...
знаете ли что, Варвара Алексеевна?.. -- Старик
был в ужасном замешательстве. -- Видите:
вы, как придет день его рождения, возьмите
десять книжек и подарите их ему сами,
то есть от себя, с свое! стороны; я же возьму
тогда одну одиннадцатую и уж тоже подарю
от себя, то есть собственно с своей стороны.
Так вот, видите ли -- и у вас будет что-нибудь
подарить, и у меня будет что-нибудь подарить;
у нас обоих будет что-нибудь подарить. --
Тут старик смешался и замолчал. Я взглянула
на него; он с робким ожиданием ожидал
моего приговора. "Да зачем же вы хотите,
чтоб мы не вместе дарили, Захар Петрович?"
-- "Да так, Варвара Алексеевна, уж это
так... я ведь, оно, того..." -- одним словом,
старик замешался, покраснел, завяз в своей
фразе и не мог сдвинуться с места.
-- Видите ли, -- объяснился
он наконец. -- Я, Варвара Алексеевна, балуюсь
подчас... то есть я хочу доложить вам, что
я почти и всё балуюсь и всегда балуюсь...
придерживаюсь того, что нехорошо... то
есть, знаете, этак на дворе такие холода
бывают, также иногда неприятности бывают
разные, или там как-нибудь грустно сделается,
или что-нибудь из нехорошего случится,
так я и не удержусь подчас, и забалуюсь,
и выпью иногда лишнее. Петруше это очень
неприятно. Он вот, видите ли, Варвара Алексеевна,
сердится, бранит меня и мне морали разные
читает. Так вот бы мне и хотелось теперь
самому доказать ему подарком моим, что
я исправляюсь и начинаю вести себя хорошо.
Что вот я копил, чтобы книжку купить, долго
копил, потому что у меня и денег-то почти
никогда не бывает, разве, случится, Петруша
кое-когда даст. Он это знает. Следовательно,
вот он увидит употребление денег моих
и узнает, что всё это я для него одного
делаю.
Мне стало ужасно
жаль старика. Я думала недолго.
Старик смотрел на меня с
беспокойством. "Да слушайте, Захар
Петрович, -- сказала я, -- вы подарите их
ему все!" -- "Как все? то есть книжки
все?.." -- "Ну да, книжки все". -- "И
от себя?" -- "От себя". -- "От одного
себя? то есть от своего имени?" -- "Ну
да, от своего имени..." Я, кажется, очень
ясно толковала, но старик очень долго
не мог понять меня.
"Ну да, -- говорил он, задумавшись, --
да! это будет очень хорошо, это было бы
весьма хорошо, только вы-то как же, Варвара
Алексеевна?" -- "Ну, да я ничего не
подарю". -- "Как! -- закричал старик,
почти испугавшись, -- так вы ничего Петеньке
не подарите, так вы ему ничего дарить
не хотите?" Старик испугался; в эту
минуту он, кажется, готов был отказаться
от своего предложения затем, чтобы и я
могла чем-нибудь подарить его сына. Добряк
был этот старик! Я уверила его, что я бы
рада была подарить что-нибудь, да только
у него не хочу отнимать удовольствия.
"Если сын ваш будет доволен, -- прибавила
я, -- и вы будете рады, то и я буду рада, потому
что втайне-то, в сердце-то моем, буду чувствовать,
как будто и на самом деле я подарила".
Этим старик совершенно успокоился. Он
пробыл у нас еще два часа, но всё это время
на месте не мог усидеть, вставал, возился,
шумел, шалил с Сашей, целовал меня украдкой,
щипал меня за руку и делал тихонько гримасы
Анне Федоровне. Анна Федоровна прогнала
его наконец из дома. Одним словом, старик
от восторга так расходился, как, может
быть, никогда еще не бывало с ним.
В торжественный день
он явился ровно в одиннадцать
часов, прямо от обедни, во фраке,
прилично заштопанном, и действительно
в новом жилете и в новых
сапогах. В обеих руках было
у него по связке книг. Мы
все сидели тогда в зале
у Анны Федоровны и пили
кофе (было воскресенье). Старик начал,
кажется, с того, что Пушкин
был весьма хороший стихотворец;
потом, сбиваясь и мешаясь,
перешел вдруг на то, что нужно
вести себя хорошо и что
если человек не ведет себя
хорошо, то значит, что он балуется;
что дурные наклонности губят
и уничтожают человека; исчислил
даже несколько пагубных примеров
невоздержания и заключил тем,
что он с некоторого времени
совершенно исправился и что
теперь ведет себя примерно
хорошо. Что он и прежде чувствовал
справедливость сыновних наставлений,
что он всё это давно чувствовал
и всё на сердце слагал, но
теперь и на деле стал удерживаться.
В доказательство чего дарит
книги на скопленные им, в продолжение
долгого времени, деньги.
Я не могла удержаться
от слез и смеха, слушая бедного
старика; ведь умел же налгать,
когда нужда пришла! Книги были
перенесены в комнату Покровского
и поставлены на полку. Покровский
тотчас угадал истину. Старика
пригласили обедать. Этот день
мы все были так веселы. После
обеда играли в фанты, в карты;
Саша резвилась, я от нее
не отставала. Покровский был
ко мне внимателен и всё
искал случая поговорить со
мною наедине, но я не давалась.
Это был лучший день в целые
четыре года моей жизни.