Автор работы: Пользователь скрыл имя, 17 Декабря 2012 в 17:01, биография
Моя мать, Марина Ивановна Цветаева, была невелика ростом — 163 см, с фигурой египетского мальчика — широкоплеча, узкобедра, тонка в талии. Юная округлость ее быстро и навсегда сменилась породистой сухопаростью; сухи и узки были ее щиколотки и запястья, легка и быстра походка, легки и стремительны — без резкости — движения. Она смиряла и замедляла их на людях, когда чувствовала, что на нее смотрят или, более того, разглядывают. Тогда жесты ее становились настороженно скупы, однако никогда не скованны.
Моя мать, Марина Ивановна Цветаева, была невелика ростом — 163 см, с фигурой египетского мальчика — широкоплеча, узкобедра, тонка в талии. Юная округлость ее быстро и навсегда сменилась породистой сухопаростью; сухи и узки были ее щиколотки и запястья, легка и быстра походка, легки и стремительны — без резкости — движения. Она смиряла и замедляла их на людях, когда чувствовала, что на нее смотрят или, более того, разглядывают. Тогда жесты ее становились настороженно скупы, однако никогда не скованны.
Стихи читала не камерно, а как бы на большую аудиторию.
Читала темпераментно, смыслово, без поэтических «подвываний», никогда не опуская (упуская!) концы строк; самое сложное мгновенно прояснялось в ее исполнении.
Читала охотно, доверчиво, по первой просьбе, а то и не дожидаясь ее, сама предлагая: «Хотите, я вам прочту стихи?»
Налив себе кружечку кипящего черного кофе, ставила ее на письменный стол, к которому каждый день своей жизни шла, как рабочий к станку — с тем же чувством ответственности, неизбежности, невозможности иначе.
Все, что в данный час на этом столе оказывалось лишним, отодвигала в стороны, освобождая, уже машинальным движением, место для тетради и для локтей.
Лбом упиралась в ладонь, пальцы запускала в волосы, сосредоточивалась мгновенно.
Глохла и слепла ко всему, что не рукопись, в которую буквально впивалась — острием мысли и пера.
На отдельных листах не писала — только в тетрадях, любых — от школьных до гроссбухов, лишь бы не расплывались чернила. В годы революции шила тетради сама.
Писала простой деревянной ручкой с тонким (школьным) пером. Самопишущими ручками не пользовалась никогда.
Временами прикуривала от огонька зажигалки, делала глоток кофе. Бормотала, пробуя слова на звук. Не вскакивала, не расхаживала по комнате в поисках ускользающего — сидела за столом, как пригвожденная.
Если было вдохновение, писала основное, двигала вперед замысел, часто с быстротой поразительной; если же находилась в состоянии только сосредоточенности, делала черную работу поэзии, ища то самое слово-понятие, определение, рифму, отсекая от уже готового текста то, что считала длиннотами и приблизительностями.
Добиваясь точности, единства смысла и звучания, страницу за страницей исписывала столбцами рифм, десятками вариантов строф, обычно не вычеркивая те, что отвергала, а — подводя под ними черту, чтобы начать новые поиски.
Прежде чем взяться за работу над большой вещью, до предела конкретизировала ее замысел, строила план, от которого не давала себе отходить, чтобы вещь не увлекла ее по своему течению, превратясь в неуправляемую.
Писала очень своеобразным круглым, мелким, четким почерком, ставшим в черновиках последней трети жизни трудно читаемым из-за нарастающих сокращений: многие слова обозначаются одной лишь первой буквой; все больше рукопись становится рукописью для себя одной.
Характер почерка определился рано, еще в детстве.
Вообще же, небрежность в почерке считала проявлением оскорбительного невнимания пишущего к тому, кто будет читать: к любому адресату, редактору, наборщику. Поэтому письма писала особенно разборчиво, а рукописи, отправляемые в типографию, от руки перебеливала печатными буквами.
На письма отвечала, не мешкая. Если получала письмо с утренней почтой, зачастую набрасывала черновик ответа тут же, в тетради, как бы включая его в творческий поток этого дня. К письмам своим относилась так же творчески и почти так же взыскательно, как к рукописям.
Иногда возвращалась к тетрадям и в течение дня. Ночами работала над ними только в молодости.
Работе умела подчинять любые обстоятельства, настаиваю: любые.
Талант трудоспособности и внутренней организованности был у нее равен поэтическому дару.
Закрыв тетрадь, открывала дверь своей комнаты — всем заботам и тяготам дня.
Красною кистью
Рябина зажглась.
Падали листья,
Я родилась.
Спорили сотни
Колоколов.
День был субботний:
Иоанн Богослов.
Её отец, Иван Владимирович,
— профессор Московского
Детские годы Цветаевой прошли в Москве и в Тарусе. Из-за болезни матери подолгу жила в Италии, Швейцарии и Германии. Начальное образование получила в Москве, в частной женской гимназии М. Т. Брюхоненко. После смерти матери от чахотки в 1906 году остались на попечении отца с сестрой Анастасией. Мы покинули Москву осенним вечером 1902 года.
Начало литературной деятельности Цветаевой связано с кругом московских символистов; она знакомится с В. Я. Брюсовым, оказавшим значительное влияние на её раннюю поэзию. В 1910 году Марина опубликовала (в типографии А. А. Левенсона) на свои собственные деньги первый сборник стихов — «Вечерний альбом». Цветаева писала стихи с шести лет - на русском, французском, немецком. Свой первый сборник - "Вечерний альбом" - она издала в восемнадцать. Вступительную статью для нее написал Максимилиан Волошин. "Это очень юная и неопытная книга, - писал он, - её нужно читать подряд, как дневник, и тогда каждая строчка будет понятна и уместна. Автор её владеет не только стихами, но и чёткой внешностью внутреннего наблюдения. Не взрослый стих Марины, иногда неуверенный в себе и ломающийся, как детский голос, умеет передать оттенки, недоступные стиху взрослому". (Сборник посвящён памяти Марии Башкирцевой, что подчёркивает его «дневниковую» направленность. В этот же год Цветаева написала свою первую критическую статью «Волшебство в стихах Брюсова».
За «Вечерним альбомом» двумя годами позже последовал второй сборник — «Волшебный фонарь». (тщательное описание домашнего быта (детской, «залы», зеркал и портретов), прогулок на бульваре, чтения, занятий музыкой, отношений с матерью и сестрой(имитируется дневник гимназистки). Цветаева участвует в деятельности кружков и студий при издательстве «Мусагет». В 1911 году Цветаева познакомилась со своим будущим мужем Сергеем Эфроном; в январе 1912 — вышла за него замуж. В этом же году у Марины и Сергея родилась дочь Ариадна (Аля). В 1913 году выходит третий сборник — «Из двух книг».
В 1914 году Марина познакомилась с поэтессой и переводчицей Софией Парнок; их романтические отношения продолжались до 1916 года[6]. Цветаева посвятила Парнок цикл стихов «Подруга». Цветаева и Парнок расстались в 1916 году; Марина вернулась к мужу Сергею Эфрону. Отношения с Парнок Цветаева охарактеризовала как «первую катастрофу в своей жизни». В 1921 году Цветаева, подводя итог, пишет:
В 1917 году Цветаева родила дочь Ирину, которая умерла от голода в приюте в Кунцево (тогда в Подмосковье) в возрасте 3 лет.
Годы Гражданской войны оказались для Цветаевой очень тяжелыми. Сергей Эфрон служил в рядах Белой армии. Марина жила в Москве, в Борисоглебском переулке. В эти годы появился цикл стихов «Лебединый стан», проникнутый сочувствием к белому движению.
В 1918—1919 годах Цветаева пишет романтические пьесы; созданы поэмы «Егорушка», «Царь-девица», «На красном коне».
Эмиграция. В мае 1922 года Цветаевой с дочерью Ариадной разрешили уехать за границу — к мужу. Сначала Цветаева с дочерью недолго жила в Берлине, затем три года в предместьях Праги. В Чехии написаны знаменитые «Поэма Горы» и «Поэма Конца», посвященные Константину Родзевичу. В 1925 году после рождения сына Георгия семья перебралась в Париж. В Париже на Цветаеву сильно воздействовала атмосфера, сложившаяся вокруг неё из-за деятельности мужа. Эфрона обвиняли в том, что он был завербован НКВД и участвовал в заговоре против Льва Седова, сына Троцкого.
В мае 1926 года по инициативе Бориса Пастернака Цветаева начала переписываться с австрийским поэтом Райнером Мария Рильке, жившим тогда в Швейцарии. Эта переписка обрывается в конце того же года со смертью Рильке.
В течение всего времени, проведённого в эмиграции, не прекращалась переписка Цветаевой с Борисом Пастернаком.
Большинство из созданного Цветаевой в эмиграции осталось неопубликованным. В 1928 в Париже выходит последний прижизненный сборник поэтессы — «После России», включивший в себя стихотворения 1922—1925 годов.
В 1930 году написан поэтический цикл «Маяковскому» (на смерть Владимира Маяковского), чьё самоубийство потрясло Цветаеву. В отличие от стихов, не получивших в эмигрантской среде признания, успехом пользовалась её проза, занявшая основное место в её творчестве 1930-х годов («Эмиграция делает меня прозаиком…»).
С 1930-х годов Цветаева с семьёй жила практически в нищете.
15 марта 1937 г. выехала
в Москву Ариадна, первой из
семьи получив возможность
В этот период Цветаева практически не писала стихов, занимаясь переводами.
Война застала Цветаеву за
переводами Федерико Гарсиа Лорки. Работа
была прервана. Восьмого августа Цветаева
с сыном уехала на пароходе в эвакуацию;
восемнадцатого прибыла вместе с
несколькими писателями в городок
Елабугу на Каме. В Чистополе, где
в основном находились эвакуированные
литераторы, Цветаева получила согласие
на прописку и оставила заявление: «В
совет Литфонда. Прошу принять
меня на работу в качестве посудомойки
в открывающуюся столовую Литфонда.
26 августа 1941 года». 28 августа она
вернулась в Елабугу с
Слыша мое нерушимое утверждение, что Марина ушла из жизни не потому, что не вынесла сгустившихся обстоятельств в окружавшей ее жизни, можно подумать, что я не отдаю себе отчет в том, что ее окружало.
Это неверно. Я все понимаю, все учла, все себе представляю отлично: вынужденная разлука с мужем и дочерью (с тех пор прошло уже два года). Война. Эвакуация.
Я имею сведения, что Марина много тяжелее других восприняла объявление войны, нежданно вспыхнувшей на территории ее Родины, где она могла надеяться укрыться от пережитого на Западе. Она ждала, что сюда война не придет. Что она, казалось ей, погубившая ее любимую Чехию, не дойдет до ее России.
Марину охватило то, что зовут панический ужас. Жива память о том, как она подходила к чужим людям, об эвакуации говорившим еще до официального ее объявления,прося взять ее с сыном с собой: «Я в тяжесть не буду у меня есть продукты, есть заграничные вещи… Я могу быть даже домработницей…»
Она рвалась прочь из Москвы, чтобы спасти Мура от опасности зажигательных бомб, которые он тушил.
Даже двери не было в той комнате, в Елабуге, которую оставила за собой, вместо двери – деревенская занавеска. Но стояли кровать, диван, стол – достаточные ей с сыном в тот час. С сыном! Вот что ей довлело, что осталось ей от всей жизни. Сын, которого она исступленно любила. Он был с ней!
Рядом с этим все вопросы о внешнем устройстве были второстепенны. Многие, Марину не знавшие, утверждали, что Марине было отказано в месте судомойки в столовой писателей в Чистополе, и что это послужило толчком к концу. Этого не было! Теперь мы узнали, что и столовой такой не было, что дело происходило совсем иначе: Марина была в чьем-то доме вместе с Верой Васильевной Смирновой, как о том она рассказала М. И. Фейнберг; зашел разговор о том, что надо бы организовать столовую на паях. Каждая из женщин говорила о том, что она умеет делать. Марина сказала:
– А я буду мыть посуду. – И, взяв лист бумаги, тут же написала: «Прошу принять меня в судомойки. – Марина Цветаева» – и отдала ее Вере Васильевне. Почему эта записка и сохранилась в архиве В. В. Смирновой. (Та же В. В. Смирнова сообщила Марине, что прописка ей разрешена.)Никакой столовой еще не было.
Что же случилось? Последним решающим толчком была угроза Мура, крикнувшего ей в отчаянии:
«Ну, кого-нибудь из нас вынесут отсюда вперед ногами!»
В этот час и остановилась жизнь.
«Меня!» – ухнуло в ней.
Его смерть! Единственная соперница! Ее одной она испугалась, как вчера хотела для прокорма сына ехать за город, так сегодня прозвучало его: «За предел! Туда! Насовсем!» Дать свободу – единственное, чего он хотел!
В отчаянном крике сына матери открылась его правда: «вместе» их – кончилось! Она уже не нужна ему! Она ему мешае т…
Все связи с жизнью были порваны. Стихов она уже не | писала – да и они бы ничего не значили рядом со страхом ¦ за Мура. Еще один страх снедал ее: если война не скоро | кончится, Мура возьмут на войну.
Да, мысль о самоубийстве шла с ней давно, и она об этом писала. Но между мыслью и поступком – огромное расстояние.
В 1940 году она запишет: «Я у ж е год примеряю смерть. I Но пока я нужна». На этой нужности она и держалась. Марина никогда не оставила бы} Мура, своей волей, как бы ей ни было тяжело. |
Годы Марина примерялась взглядом к крюкам на потолке, | но пришел час, когда надо было не думать, а действовать – | и хватило гвоздя.
Записка сыну:
Мурлыга! Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але — если увидишь — что любила их до последней минуты и объясни, что попала в тупик.