Учение Аристотеля о катарсисе

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 20 Ноября 2013 в 20:45, реферат

Краткое описание

Проблема катарсиса - трагического очищения - вызвала в истории философии, эстетики и литературы многочисленные споры. Одна из причин подобных споров своим основанием имеет недостаточно удовлетворительную сохранность “Поэтики” Аристотеля, а другая - принципиальную противоположность позиций дискутирующих сторон. Характер сложности проблемы трагического катарсиса, по образному выражению Н. И. Новадского , может быть сопоставлен в этом отношении с знаменитым “гомеровским вопросом”. Поэтому давать подробный анализ основных вариантов решений, которые наметились в толковании аристотелевского катарсиса, трудно, так как даже простое перечисление трудов о катарсисе Аристотеля займет не один десяток страниц.

Прикрепленные файлы: 1 файл

Документ.doc

— 130.50 Кб (Скачать документ)

Понятия “страха” и “сострадания”, через которые происходит очищение души, определены Аристотелем следующим образом. 
Событие трагично только тогда, когда оно расценивается с точки зрения того, что должно было бы осуществиться, но не осуществилось. Только когда в той или иной форме присутствует эта оценка с точки зрения высшего, нетронутого и невинного, можно говорить о трагичности случившегося. Эта оценка, восстанавливающая высшие законы жизни и необходимо оправдывающая их именно в силу того, что они в данном трагическом случае нарушены, может быть дана в самых разнообразных формах. Наиболее непосредственная форма этой оценки - это страх и сострадание, введенные Аристотелем как необходимый момент самого понятия трагического мифа. В “Риторике” он говорит: “Пусть будет страх некоторого рода неприятное ощущение, или смущение, возникающее из представления о предстоящем зле, которое может погубить нас или причинить нам неприятность”. Человеку страшно то, что непосредственно может причинить страдание. Страшными могут быть: признаки вещей и событий, способные разрушить счастье и причинить вред; вражда и гнев опасных людей; несправедливость, обладающая силой; оскорбленная добродетель, обладающая силой, и т. д. Не испытывают страха те, кто считает себя обеспеченными от страдания, а испытывает страх тот, кто, как ему кажется, может пострадать от тех или иных людей или вещей. С другой стороны, не переживает страха тот, кто уже перенес все возможные страдания и несчастья. Значит, для того, чтобы испытывать страх, “человек должен иметь некоторую надежду на спасение того, за что он тревожится. Тут происходит размышление о том, как можно было бы его спасти, а о безнадежном никто не размышляет”. Таким образом, страх, по Аристотелю, есть: неприятное ощущение, или смятение, возникающее из представления о предстоящем зле, которое может погубить человека или причинить вред ввиду своей непосредственной близости, но которое все еще оставляет у него надежду на минование этого зла. В применении к трагическому мифу страх делается неприятным ощущением активного выхода из подчинения мировым законам, так что есть надежда на восстановление попранного и поруганного.

В Риторике Аристотель дает и анализ сострадания. “Пусть будет сострадание некоторого рода печаль при виде бедствия, которое может повлечь за собой гибель или вред и которое постигает человека, этого не заслуживающего, [бедствия], которое могло бы постигнуть или нас самих, или кого-нибудь из наших, и, притом, когда оно оказывается близким”. Чтобы почувствовать сострадание, человек должен считать возможным, что сам он, или кто-нибудь из его близких, может потерпеть какое-нибудь подобное бедствие. Люди, совершенно погибшие, не испытывают сострадания, так как, по их мнению, они уже все потерпели и больше им нечего терпеть. Также не испытывают сострадания и люди вполне счастливые, так как, обладая всеми благами, они, конечно, обладают благом и независимости от всяких бедствий, а сострадать - значит вникать в бедствие другого, следовательно, сострадать может тот, кто считает для себя возможным потерпеть, т. е. люди, уже пострадавшие и избежавшие гибели. Сюда относятся: и зрелые люди, по опыту или в силу размышления знающие об опасностях жизни; и люди слабые и трусливые, обладатели семьи и близких людей; и люди, состоящие во власти страстей, аффектов и пр. , поскольку такие люди, будучи всецело поглощены своим состоянием, не могут размышлять; и люди, считающие хотя бы некоторых других людей хорошими и не заслуживающими несчастья.

Аристотель дает длинное  перечисление обстоятельств, вызывающих сострадание: все горестное и  мучительное, способное повлечь  за собой гибель, бедствия от судьбы, различные роды смерти, раны, побои, старость, болезни, насильственная разлука, позор, слабость, увечье и т. д. В итоге можно сказать, что сострадание, по Аристотелю - это скорбь при виде бедствия, которое может повлечь за собою гибель или вред и которое постигает человека, этого не заслуживающего, бедствия, которое могло бы постигнуть или нас самих или близких нам, и притом, когда оно окажется непосредственным. Сострадание предполагает в сострадающем средину между страдающим и счастливым состоянием и сочувственную оценку того, кому сострадают. Сострадание - также середина между мужественной страстью (гнев, смелость), стремящейся к овладению и победе, и высокомерием, не рассуждающим о том, что можно потерпеть, и не преодолевающим ничего противного, т. е. тут одновременно и преодоление страдания и подчиненность ему, согласие на него. В применении к трагическому мифу сострадание “есть оценка преступления или жертвы преступления с точки зрения чуждости их в глубине своего существа преступлению как таковому и вера в то, что нарушение законов ума произошло не по вине ума, но - иного, инобытия”.

Страшное и жалкое должно быть имманентно самому мифу, т. е. вытекать только из сцепления самих  происшествий. “Страшное и жалкое, - пишет Аристотель, - может быть произведено  театральной обстановкой, но может  также возникать и из самого состава событий, что имеет [за себя] преимущество и составляет признак лучшего поэта. Именно, надо и без представления на сцене слагать миф так, чтобы всякий, слышащий о происходящих событиях, содрогался и чувствовал сострадание вследствие [изображаемых в пьесе] происшествий: это почувствовал бы каждый, слушая миф “Эдипа”. Достигать же этого путем театральной обстановки менее всего художественно и нуждается [только] в хорегии. Те же, которые путем сценического представления изображают не страшное, а только чудесное, не имеют ничего общего с трагедией, так как от трагедии должно искать не всякого удовольствия, но [только] ей свойственного. А так как поэт должен доставлять <с> помощью художественного изображения удовольствие, вытекающее из сострадания и страха, то ясно, что именно это должно заключаться в самих событиях”. Аристотель указывает на некоторые типы построения трагического сюжета в зависимости от имманентности ему страха и сострадания. Так, если враг заставляет страдать врага, то он не возбуждает сострадания, равно как и лица, относящиеся друг к другу безразлично. Но когда эти страдания возникают среди друзей, например, если брат убивает брата, или сын - отца, или мать - сына, тогда трагический миф дает подлинный страх и сострадание; и другие случаи. Тот же закон страха и сострадания заставляет поэта давать определенную характеристику и своим героям, и их поступкам. “Ясно, что не следует изображать благородных людей переходящими от счастья к несчастью, так как это не страшно и не жалко, но отвратительно, ни порочных [переходящими] от несчастья к счастью , ибо это менее всего трагично, так как не заключает в себе ничего, что [для этого] необходимо, т. е. не возбуждает ни чувства справедливости, ни сострадания, на страха; наконец, вполне негодный человек не должен впадать из счастья в несчастье, так как подобное стечение [событий] возбуждало бы чувство справедливости, но не сострадания и страха; ведь сострадание возникает к безвинно-несчастному, а страх - перед несчастьем нам подобного; следовательно, [в последнем случае] происшествия не возбудят в нас ни жалости, ни страха. Итак, остается [герой], находящийся в средине между этими. Таков тот, кто не отличается [особенной] добродетелью и справедливостью и впадает в несчастье не по своей негодности и порочности, но по какой-нибудь ошибке, тогда как прежде был в большей чести и счастьи, каковы, например, Эдип, Фиест и выдающиеся лица подобных родов”. Итак, из определения трагического мифа с его моментами страха и сострадания он дедуцирует формальную структуру самого сюжета трагедии. Последним же этапом в развитии понятия трагического мифа является очищение, исследованием которого занимались и мыслители прошлого, и наши современники. 

Катарсис Аристотеля в интерпретации  А. Ф. Лосева.

Одной фразы из “Поэтики” о том, что трагедия через возбуждение страха и сострадания доставляет очищение страстей мало для того, чтобы понять Аристотеля. Именно поэтому существует столько много толкований катарсиса. Одни видят катарсис в превращении порочных наклонностей в добродетельные установки, сводя “очищение” на моральное удовлетворение и торжество; другие видят очищение в непосредственном чувстве, сводя его на чисто гедонистические переживания; третьи сравнивают трагическое очищение с очищением желудка и серьезно утверждают, что сущность очищения сводится к облегчению и разгрузке души от ненужного балласта; четвертые вспоминают историко-религиозные корни понятия очищения, возводят его к практике мистерий и понимают его у Аристотеля мистически. Но, как заметил А. Ф. Лосев, комментаторы Аристотеля “не заглядывали в главный труд Аристотеля о “первой философии”, не сравнивали с учениями о сходном предмете там, где даны все принципы мировоззрения Аристотеля вообще”. В “Метафизике” дано и понятие прекрасного во всей его полноте и описано то состояние вечного самоудовлетворения и блаженного пребывания в себе самом, в “эросе” Ума к самому себе. Если прекрасное таково вообще, в космосе, то таково же оно и в частности, в отдельных субъектах и в отдельных произведениях искусства. “Это блаженное самодовление, наступающее после пережитого его разрушения, и есть подлинное “очищение”, о котором говорит Аристотель”. Лосев отметил некоторые особенности понятия “очищения”, вытекающие из Аристотелева учения о всеблаженстве умной первоэнергии, в своей работе “Очерки античного символизма и мифологии”.

Он считает, что к  понятию “катарсис” не подходит ни одна из психологических характеристик  очищения. Дело в том, что новейшая психология в корне отличается от античной, предполагая некоторый стационарный субъект и в нем уже находя сторону интеллектуальную, волевую и сторону чувства. Как бы психология ни объединяла эти стороны и как бы она не говорила о единстве психической жизни, все равно субъект для нее - последняя опора всего психического, и он - носитель всех своих состояний. Совершенно обратное этому находим в античной психологии (и у Аристотеля, как считает Лосев). Здесь все душевные силы, постепенно освобождаясь от потока становления, в котором они только и возможны, превращаются в некое единое духовное средоточие, в ум, который не есть интеллектуальная сторона души, но который выше самой души и представляет собою высшую собранность всего растекающегося множества психической жизни в некое неподвижное самодовлеющее пребывание в одной точке. Об умном состоянии нельзя сказать, что в нем преобладает момент чувства или момент интеллектуальный. Умное состояние выше самой души со всеми присущими ей отдельными силами. Поэтому катарсис, как умное состояние - вне характеристики с точки зрения отдельных психических актов. Следуя из этого, Лосев критикует теорию Э. Мюллера, который “наряду с моральным и почти религиозным истолкованием излишне выдвигает в катарсисе момент удовольствия”. Также неправильно, как он считает, и рассуждение Кока, “который очищение от сострадания видит в “мысли” о том, что потерпевший не вполне невинен, а очищение от страха - в “убеждении” в том, что мы не пострадаем, если не будем так ошибаться”. Эту интеллектуалистическую мораль отвергает и Э. Целлер.

Катарсису не подойдет также и никакая нормативная характеристика в новейшем смысле этого слова. Существуют три рода норм, или оценок, - логическая, этическая и эстетическая. Катарсис не является достижением логической нормы. Миф - не система силлогизмов и не отвлеченная диалектика, а сцепление происшествий. Значит, пережить очищение можно только путем вживания в самые происшествия и в их собственную логику. Логика очищения не есть логика силлогизмов, но логика жизни. Иметь очищение не значит вывести умозаключение из тех или иных отвлеченно данных посылок. Но когда речь заходит об этической норме, то уже многие “сбиваются и начинают трактовать очищение как моральное удовлетворение”. В этом, как считает Лосев, коренная ошибка Лессинга и всех представителей морального понимания катарсиса.

Моральная норма требует  для себя, прежде всего, дифференцированной области психической жизни и  есть норма именно для этой области. Моральная норма есть норма для  воли. Воля обычно действует случайно и нецелесообразно, увлекаясь чувственными побуждениями, а норма говорит о том, как нужно было бы поступить в данном случае и как можно и нужно было бы отнестись к чувственным побуждениям. Ничего этого нет в очищении как умно-энергийном состоянии. “В очищении нет ни волевого устремления, ни нормы для этого последнего”. Очищение есть состояние духа, который поднялся выше волевых актов. Значит, оно не нуждается и в морали. Очищение есть не моральное, но умное состояние. Если говорить все-таки о морали, то в трагедии она дана в ужасающем виде. Преступления, смерти, поругания и всяческие моральные бесчинства здесь на каждом шагу, и никакое возмездие и месть не в силах восстановить поруганной чести, вернуть к жизни убитого, преодолеть всю тьму и смрад совершенных преступлений. В морали есть та отвлеченная справедливость, которая претит просветленно-катарсическому успокоению. В очищении есть слезы любви и прощения, сострадания и тихого участия, в то время как мораль никого не любит и никому не прощает, никому не сострадает и ни в ком не участвует. Свести катарсис на моральное успокоение добродетелей души - значит вносить тот европейский морализм, которого совершенно не знала языческая и мистическая Греция.

Точно так же неправильно, как считает Лосев, видеть в катарсисе  и успокоение эстетическое. Эстетическая норма у нас считается выполненной даже тогда, когда морального вопроса не только не ставится, но когда он ставится и получает отрицательное решение. Она достигается у нас независимо от того, в каком фактическом содержании даны эстетические факты. Пусть убивают безобразно, но можно очень красиво изобразить убийство, и оно будет нравиться. Это значит, что эстетическая оценка у нас понимается отвлеченно от жизненной оценки; она есть игра чистого смысла самого по себе, независимо от того факта, который является носителем этого смысла. Не то у Аристотеля: умная перво-энергия охватывает и значимость фактов как таковых. От разной оценки этих фактов зависит и разная оценка их смысловой энергии. В трагическом очищении дано просветление сознания не только по поводу смысловых взаимосоотношений вещей, но и по поводу самих вещей. Ведь трагедия как раз тогда и начинается, когда данная умная субстанция устремляется в материальную беспредельность инобытия и приходит к саморасщеплению и самораздроблению. В этих инобытийных судьбах вещи зарождается, наконец, быть может после долгих исканий и страданий, путь к утерянной цельности умно-просветленного самодовления, и зарождается, наконец, это очищение не только от раздвоения идеи, но и от самораздробления факта. Здесь уже не просто эстетика, но и жизненное умиротворение; и чувствуется, что действительно всерьез были затронуты самые основы бытия, и вот, они невредимы. Именно поэтому Лосев не соглашается с Целлером, который в катарсисе выдвигает момент чисто художественного настроения, отделяя эстетический катарсис от этического. “Это невозможно уже потому, что сам Целлер утверждает, что у Аристотеля эстетическое и этическое трудно отделимы друг от друга. Так очищение оказывается далеким от всякого чисто эстетического удовлетворения, не впадая, однако, ни в морализм, ни в резонерство. “Трагическое очищение - умное очищение, а не эстетическое, и ум - выше чувства и энергии. Такова античная “эстетика” Аристотеля”, - пишет Лосев.

К сущности трагического очищения, если иметь в виду учение Аристотеля о блаженном самодовлении ума, относится специфическая связь ума с материей. Как было уже сказано выше (см. введение), ум по Аристотелю есть энергия сущности, а энергия, не будучи движением, т. е. фактом, или пространнственно-временным событием, тем не менее содержит в себе материю, становление, будучи “средним” между отвлеченной заданностью смысла и вещью как таковой. Другими словами, по смыслу своему энергия есть тождество логического и алогического; материя содержится в ней в виде некоего смысла. Материя модифицирует чистый смысл на выраженный, оставляя его всецело в сфере чисто смысловой. Значит, энергия вмещает в себе все судьбы своего инобытийного становления, но вмещает умно, а не фактически. Она и нуждается в своем инобытийном становлении, ибо иначе она не выразила бы и не утвердила бы себя, но и не нуждается в нем, ибо сама по себе она есть чисто умная значимость, а не какой-нибудь эмпирический факт, или вещь. То же самое взаимоотношение ума и материи имеется и в трагедии, но только здесь имеются в виду отдельные умы, т. е. личности, а не ум вообще (хотя вполне мыслима и фактически не раз осуществлялась, например, трагедия грехопадения Адама, который может быть понят как умная собранность всей первозданной твари), и далее в трагедии имеется в виду не материя вообще, но материя как начало, расслаивающее ум, т. е. как преступление. Таким образом, получается, что преступление и нужно для личности, и не нужно для нее. Нужно оно, ибо только и суждено данной личности выразить себя. Не нужно оно, ибо сама по себе личность есть ум, и все материальные судьбы ее имеют для нее значение лишь постольку, поскольку так или иначе отражаются на уме. Отсюда и вся трагическая обстановка, с одной стороны, нужна для очищения, с другой - не нужна. Нужна потому, что в ней выражает и утверждает себя личность. Другой вопрос, что это выражение и утверждение себя оказалось столь ужасным. Все-таки выражает и утверждает себя всякая личность, если она вообще есть нечто. Но трагедия также и не нужна для очищения, потому что очищение и просветление есть умная энергия и состояние нематериального ума, причем смысл этой энергии не нуждается ни в каких фактах, трагических или нетрагических, которые суть для него не больше как инобытие. “Очищение стало возможным только потому, что были факты, и ужасающие факты, и вот теперь наступило освобождение от них. Но это стало возможным также и потому, что теперь, наконец-то, нет этих ужасающих фактов, и ум, очистившись от них, стал самим собою, утвердивши себя как чисто умную действительность”. С этой позиции Лосев счел возможным частично согласиться с пониманием катарсиса тех исследователей, которые подобно Д. Лэмбину (XVI в. ) или Д. Гейнсиусу (XVII в. ), возводили его к религиозному очищению мистерий. Из более современных он указывает литургически-теологическое толкование у К. Зелла, которое само по себе правильно, но недостаточно связано с Аристотелевым учением о блаженстве, а также медицинское Я. Бернайса. Толкование Бернайса он считает частично верным, исходя из того, что его медицина пифагореского происхождения. Это обстоятельство “характеризует медицинскую сторону в катарсисе именно с мистической стороны”.

Информация о работе Учение Аристотеля о катарсисе