КОНТРОЛЬНАЯ РАБОТА
ПО ФИЛОСОФИИ
Альбер Камю
1)Альбер Камю: о ценности и уникальности
жизни; проблема самоубийства.
Смысл жизни, смысл бытия - философская
и духовная проблема, имеющая отношение
к определению конечной цели существования,
предназначения человечества, человека
как биологического вида, одно из основных
мировоззренческих понятий, имеющее огромное
значение для становления духовно-нравственного
облика личности.
Вопрос о смысле жизни также
может пониматься как субъективная
оценка прожитой жизни и соответствия
достигнутых результатов первоначальным
намерениям, как понимание человеком
содержания и направленности своей
жизни, своего места в мире, как
проблема воздействия человека на окружающую
действительность и постановки человеком
целей, выходящих за рамки его
жизни. В этом случае подразумевается
необходимость найти ответ на
вопросы:
«В чём состоят жизненные
ценности?»,
«Что является целью (чьей-то) жизни?»
(либо наиболее общей целью жизни
человека как такового, человека вообще),
«Зачем (Для чего) мне жить?».
Вопрос о смысле жизни - одна из традиционных
проблем философии, теологии и художественной
литературы, где она рассматривается преимущественно
с точки зрения определения, в чём состоит
наиболее достойный человека смысл жизни.
Представления о смысле жизни складываются
в процессе деятельности людей и зависят
от их социального положения, образа жизни,
миропонимания, конкретной исторической
ситуации. В благоприятных условиях человек
может видеть смысл своей жизни в достижении
счастья и благополучия; во враждебной
среде существования, жизнь может утратить
для него свою ценность и смысл.
У разных исследователей обнаруживается
различный подход проблеме смысла жизни.
Можно, в частности, говорить о субъективно-личностном
рассмотрении смысла жизни, его психологической
стороне, ценностно-нравственной оценке,
и т.д. Много внимания уделяется исследованию
критерия смысла жизни, связи его с деятельностью
личности. Конечно, исходными
понятиями в характеристике смысла жизни
должны быть: человек как деятельное, активное
начало; общество, социальная среда; мир,
в котором живет и действует реальный
человек; основные противоречия между
человеком, обществом, миром бытия человека.
Последнее нередко в общественной науке
понимается как жизненный путь личности.
Но что же в таком случае лежит в основе
жизненного пути, определяет его перспективу,
образует его стержень?
Многое в этом вопросе должен прояснить
целостный подход к рассмотрению человека.
Человек выступает в качестве универсального
компонента любой социальной системы.
Но не просто элементарный ее компонент,
а центр, ее фокус, в котором концентрируются
все связи и отношения и который воплощает
ее сущность. В то же время человек есть
целостность, тотальность, которая проявляется
в единстве проявлений жизни человека,
его деятельности.
Жизненный путь личности есть не что иное,
как стремление человека реализовать
свою целостность. С этих позиций можно
рассматривать смысл жизни в том, чтобы
каждый человек мог (насколько это позволяет
его природа, общество в целом и социальная
среда, окружающий мир) реализовать свою
целостность. Смысл жизни интегрирует
все стороны жизни человека, начиная от
материальной стороны и кончая духовным
миром и гигантскими дерзновениями человеческого
духа. При этом на всем многообразии жизни
человека лежит печать индивидуальности,
которая делает неповторимым и уникальным
смысл жизни каждого индивида. Смысл жизни
диалектичен в своем существе. В нем прослеживается
главная тенденция, присущая человеку
и обществу: переход от одного состояния
целостности к другому, более высокому
уровню, включающий в себя разрешение
всевозможных противоречий и конфликтов.
Смысл жизни противоречив, в нем всегда
есть противоречия между ожидаемым и реальным,
надеждами человека и их воплощением,
установкой человека и ее реализацией.
Альберт Камю в эссе "Миф
о Сизифе" говорит о том, что
"есть лишь одна
по-настоящему серьезная
проблема - проблема самоубийства. Решить,
стоит или
не стоит жизнь, чтобы
ее прожить, - значит ответить на фундаментальный
вопрос философии".
По Камю, самоубийство - один
из способов борьбы с абсурдом бытия,
один
из методов познания мира.
"Дойдя до своих пределов, ум должен
вынести
приговор и выбрать последствия.
Таковыми могут быть самоубийство и
возрождение". Но просто самоубийство
так же абсурдно, как и сама жизнь,
не
имеющая цели (смысла). А вот
смерть-самопожертвование - есть деяние
с
гармонизирующей основой. Самоубийство
как бунт против непознаваемости мира
бесплодно, ибо "самоубийство
есть полная противоположность бунта,
так как
предполагает согласие...
На свой лад самоубийство тоже разрешение
абсурда,
оно делает абсурдной даже
саму смерть".
Завороженный самоубийственными
терактами периода первой русской
революции, Камю высоко ценит
эсеров за готовность ценою собственной
жизни
воссоздать общество любви
и справедливости, продолжить миссию,
с которой не
справилась христианская
церковь. "Эта сплоченная горстка
людей, затерявшихся
среди русской толпы, избрала
себе ремесло палачей, к которому
их ничто не
предрасполагало. Они были воплощением
парадокса, объединявшего в себе
уважение к человеческой
жизни и презрение к собственной
жизни, доходившее до
страсти к самопожертвованию.
Дору Бриллиант вовсе не интересовали
тонкости
программы. В ее глазах террористическое
движение оправдывалось прежде всего
жертвой, которую приносят
ему участники... Каляев тоже готов был
в любой миг
пожертвовать жизнью. "Более
того, он страстно желал этой жертвы".
Во время
подготовки к покушению
на Плеве он предлагал броситься
под копыта лошадей и
погибнуть вместе с министром.
А у Войнаровского стремление к
самопожертвованию сочеталось
с тягой к смерти. После ареста он писал
родителям: "Сколько раз
в юношестве мне приходило в голову
лишить себя
жизни..."
2)Альбер Камю: о философском самоубийстве.
Так как само
слово «самоубийство» бесконечное
число раз употребляется в
нашей речи, то, казалось бы, можно
рассчитывать, что точный смысл его
понятен каждому и определение
его с нашей стороны будет
совершенно излишним. Но на самом деле
слова нашей обыденной речи, как
и выражаемые ими понятия, всегда
и неизбежно двусмысленны, и тот
ученый, который стал бы употреблять
эти слова в их обыкновенном значении
и не подвергая их никакой предварительной
обработке, стал бы неминуемо жертвой
серьезных недоразумений.
Первой задачей должно быть определение
группы тех фактов, которые предлагается
изучать под именем самоубийства. Для
этого нужно рассмотреть, есть ли среди
различных видов смерти такие, которые
имеют общие характерные черты, достаточно
объективные для того, чтобы быть признанными
каждым добросовестным наблюдателем,
достаточно специализированные для того,
чтобы нигде уже более не встречаться,
и в то же время достаточно близкие к тому,
что обыкновенно называется самоубийством,
для того чтобы, не насилуя обычной терминологии,
сохранилось это выражение.
Среди различных видов смерти есть имеющие
в себе особую черту, заключающуюся в том,
что смерть является делом самой жертвы,
что страдающим лицом является сам действующий
субъект; с другой стороны, можно с определенностью
сказать, что общераспространенное мнение
о самоубийстве именно этот момент считает
для него характерным; внутренний мотив
такого рода поступков с этой точки зрения
не имеет определяющего значения. Хотя
в общем самоубийство представляют себе
как положительный и неизбежно насильственный
поступок, который требует известной затраты
мускульной силы, но вполне может случиться,
что совершенно отрицательное состояние
или простое воздержание породят тот же
результат. Можно лишить себя жизни, отказываясь
от принятия пищи, точно так же, как и посредством
ножа или выстрела. Вовсе не нужно, чтобы
покушение на самоубийство влекло за собой
непосредственный смертельный исход,
для того чтобы можно было смерть признать
результатом данного действия; причинная
связь может и не быть прямой, от этого
нисколько не меняется самая природа явления.
Иконоборец, жаждущий мученического венца,
совершающий сознательное оскорбление
величества, караемое смертной казнью,
и умирающий от руки палача, является самоубийцей
не в меньшей степени, чем тот, кто сам
наносит себе смертельный удар; нет никакого
основания для различной классификации
этих двух разновидностей добровольной
смерти, если вся разница между ними заключается
только в материальных деталях исполнения.
Таким образом, прежде всего мы получаем
следующую формулу: самоубийством называется
всякий смертный случай, являющийся непосредственным
или посредственным результатом положительного
или отрицательного акта, совершенного
самой жертвой.
Но это определение недостаточно полно;
оно не различает двух совершенно различных
видов смерти. Нельзя относить к одному
разряду и рассматривать с одинаковой
точки зрения смерть человека, страдающего
галлюцинациями, который выскакивает
из окна верхнего этажа, думая, что оно
находится в уровень с землей, и смерть
психически здорового человека, убивающего
себя вполне сознательно. Ведь, строго
говоря, почти нельзя указать такого смертельного
исхода, который не был бы близким или
отдаленным последствием того или иного
поступка самого пострадавшего лица. Правда,
причины смерти чаще лежат вне нас, чем
внутри нас, но они влияют на нас только
тогда, когда мы сами вступаем в сферу
их действия.
Самоубийством называется каждый смертный
случай, который непосредственно
или опосредованно является результатом
положительного или отрицательного
поступка, совершенного самим пострадавшим,
если этот последний знал об ожидавших
его результатах.
3) Альбер Камю: человек
перед лицом абсурдного мира: творчество
без расчета на будущее.
Абсурд проявляет себя в человеческом
бытии тем, что вызывает к действию сознание
и разум и предоставляет человеку внутреннюю
свободу. Кроме того, Камю задается вопросом:
какое влияние оказывает абсурд на нравственные
аспекты поведения человека, как соотносятся
абсурд и мораль. По мнению Камю, человек
абсурда мог бы принять только одну мораль
- ту, что неотделима от Бога, ту, что продиктована
свыше. Но человек абсурда живет без Бога.
Все остальные виды морали представляют
собой для человека абсурда лишь способы
самооправдания, а ему не в чем оправдываться. Однако было бы ошибочно полагать,
что абсурд позволяет совершать любые
поступки. Как говорит Камю, абсурд только
делает равнозначными последствия поступков. Мораль основывается на положении,
что поступок имеет свои последствия,
которые его либо оправдывают, либо перечеркивают.
Напротив, абсурд ограничивается мнением,
что об этих последствиях следует судить
спокойно. По словам автора, абсурд не
выделяет виновных, для него существуют
лишь несущие ответственность. Все виды
опыта бытия равнозначны, считает Камю.
Поэтому если человек обладает ясным сознанием,
то его поступки служат ему. В ином случае
они причиняют ему ущерб, и ответственность
за это несет сам человек, но никак не обстоятельства.
Сознание и отсутствие надежды - вот черты,
которыми Камю наделяет человека абсурда.
Чувство печали, возникающее либо из неведения,
либо из-за несбывшихся надежд, ему не
знакомо. Таков, например, Дон Жуан, герой-любовник,
приводимый автором в качестве иллюстрации
к своим рассуждениям. Дон Жуан ясно сознает,
что он всего лишь обыкновенный соблазнитель,
и не надеется найти идеал совершенной
любви. Камю определяет его жизненный
принцип: неважно, что будет после смерти,
зато какая длинная вереница дней впереди
у того, кто умеет быть в живых.
Другое явление, где, по мнению автора,
ярко представлен абсурд, - это театр. Спектакль,
разыгрываемый на сцене, - не что иное,
как иллюстрация абсурдности бытия: за
несколько часов в замкнутом пространстве
актеры воплощают неповторимые и целые
судьбы. Аналогия, подразумеваемая автором,
очевидна: точно так же и жизнь человека
ограничена своим сроком и проходит в
рамках превосходящего мира.
Еще один пример, приводимый автором, это
герой-завоеватель, или авантюрист. Подобный
человек и есть главная самоцель для самого
себя. Только он хозяин своей судьбы; все,
чего он хочет добиться, он стремится достичь
в свой жизненный срок, не возлагая надежд
на “память в сердцах потомков”. Всем
видам славы он предпочитает славу среди
современников. Завоеватель полностью
сознает свое величие и способность именно
в настоящем добиваться большего, чем
окружающие его.
Итак, по мнению автора, люди, осознавшие
абсурд, - это люди ясно мыслящие, осознающие
свои возможности и не возлагающие ни
на что надежд.
Исследуя проявления абсурда в творчестве,
Камю замечает, что творческое произведение,
будь то картина, музыкальное сочинение,
роман, скульптура, всегда предполагает,
что в нем высказывается меньше, чем предполагается.
Поскольку, как отмечал ранее Камю, мир
неразумен и непознаваем разумом, то абсурдное
произведение свидетельствует об отказе
мысли от ее преимуществ и согласие быть
лишь интеллектуальной силой, которая
приводит в действие внешний вид вещей
и претворяет в образы то, в чем нет смысла.
Абсурдный творец преследует сразу две
цели: с одной стороны, он отвергает, а
с другой, прославляет. Как говорит Камю,
творец “должен придать окраску пустоте”.
При этом умение жить не менее важно для
творца, чем умение творить. Если окончательный
смысл всем произведениям творца придает
его смерть, то самый яркий свет проливает
на них его жизнь. Творить - значит придавать
форму своей судьбе.
Подводя итог рассуждению об абсурде,
Камю приводит миф о Сизифе. На примере
этого образа Камю ярко раскрывает влияние
абсурда на бытие человека. С одной стороны
муки, испытываемые Сизифом под тяжестью
обломка скалы, - это тот самый превосходящий
мир, о котором Камю говорил ранее. С другой,
ясность ума позволяет Сизифу противостоять
этому миру: он возвышается над судьбой,
осознавая, что это его собственный путь,
и только он его хозяин. Камю представляет
себе Сизифа счастливым, потому что все
гнетущие его обстоятельства он признает
и осознает, и таким образом становится
выше их.
Итак, рассмотрев и проанализировав понятие
абсурда, Камю определяет три основных
следствия из абсурда: четкое сознание,
с помощью которого человек противостоит
миру, внутренняя свобода и многообразие
опыта бытия.
4) Альбер Камю: об абсурдном человеке
в контексте европейской культуры.
Ставрогин если верует,
то не верует, что он верует Если же
не верует,
то не верует, что он не
верует. "Бесы" "Поле
моей деятельности,-- говорил Гете,--
это время". Вот вполне абсурдное
речение. Что представляет собой абсурдный
человек? Он ничего не предпринимает
ради вечности и не отрицает этого. Не
то чтобы ему вообще была чужда ностальгия.
Но он отдает предпочтение
своему мужеству и своей
способности суждения. Первое
учит его вести не подлежащую обжалованию
жизнь,
довольствоваться тем,
что есть; вторая дает ему
представление о его пределах. Уверившись
в конечности своей свободы, отсутствии
будущности у его бунта и в бренности сознания,
он готов продолжить свои деяния в том
времени, которое ему отпущено
жизнью. Здесь его поле,
место его действий, освобожденное
от любого суда, кроме его собственного.
Более продолжительная жизнь не означает
для него иной жизни. Это было бы нечестно.
А что говорить о той иллюзорной вечности,
именуемой судом потомков, на который
полагалась г-жа Ролан *,- эта "опрометчивость
наказана по заслугам". Потомство охотно
цитирует ее слова, но забывает
судить по ним о ней самой. Ведь г-жа
Ролан безразлична потомству.
Нам не до ученых рассуждений
о морали. Дурные человеческие поступки
сопровождаются изобилием моральных
оправданий, и я каждый день замечаю, что
честность не нуждается
в правилах. Абсурдный человек
готов признать, что есть лишь одна
мораль, которая не отделяет от бога: это
навязанная ему свыше мораль. Но абсурдный
человек живет как раз без этого бога.
Что до других моральных
учений (включая и имморализм),
то в них он видит только
оправдания, тогда как самому не
в чем оправдываться. Я исхожу
здесь из принципа его невиновности.
Невиновность опасна. "Все дозволено",--
восклицает Иван Карамазов. И эти слова
пронизаны абсурдом, если не истолковывать
их вульгарно. Обращалось ли внимание
на то, что "все дозволено" -- не крик
освобождения и радости, а
горькая констатация? Достоверность
бога, придающего смысл жизни, куда
более притягательна, чем достоверность
безнаказанной власти злодеяния.
Нетрудно сделать выбор между ними.
Но выбора нет, и поэтому приходит горечь.
Абсурд не освобождает, он привязывает.
Абсурд не есть дозволение, каких угодно
действий. "Все дозволено" не
означает, что ничто не
запрещено. Абсурд показывает
лишь равноценность последствий
всех действий. Он не рекомендует
совершать преступления (это было бы
ребячеством), но выявляет бесполезность
угрызений совести. Если все виды опыта
равноценны, то опыт долга не более законен,
чем любой другой. Можно быть добродетельным
из каприза. Все моральные учения
основываются на той идее,
что действие оправдывается или
перечеркивается своими последствиями.
Для абсурдного ума эти следствия заслуживают
лишь спокойного рассмотрения. Он готов
к расплате.
Иначе говоря, для него существует
ответственность, но не существует
вины.
Более того, он согласен,
что прошлый опыт может быть
основой для будущих
действий. Время воодушевляет
другое время, жизнь служит другой жизни.
Но в
самой жизни, в этом одновременно
ограниченном и усеянном возможностями
поле,
все выходящее за
пределы ясного видения кажется
непредвиденным. Какое
правило можно вывести
из этого неразумного порядка? Единственная
истина,
которая могла бы показаться
поучительной, не имеет формального
характера:
она воплощается и раскрывается
в конкретных людях. Итогом поисков
абсурдного
ума оказываются не правила
этики, а живые примеры, доносящие
до нас дыхание
человеческих жизней. Таковы
приводимые нами далее образы -
они придадут
абсурдному рассуждению
конкретность и теплоту.
Нет нужды говорить,
что пример, не обязательно является
образцом для
подражания (если таковой
вообще возможен в мире
абсурда), что эти
иллюстрации - вовсе не модели.
Кроме того, что я не склонен выдвигать
образцовые модели, выдвигать их было
бы столь же смешно, как сделать из книг
Руссо тот вывод, что нам нужно встать
на четвереньки *, или вывести
из Ницше, что мы должны
грубить собственной матери.
"Быть абсурдным необходимо,-
пишет один современный автор,-- но
нет нужды быть глупцом".
Установки, о которых
пойдет речь, становятся вполне
осмысленными, только
если мы рассмотрим и противоположные
установки. Внештатный разносчик
писем
равен завоевателю при
условии одинаковой ясности
их сознания. Так что безразлично,
о каком опыте идет речь. Главное, служит
он человеку или вредит
ему. Опыт служит человеку,
когда осознается. Иначе он просто
лишен смысла: по недостаткам человека
мы судим о нем самом, а не об
обстоятельствах его
жизни.
Мною выбраны только
те герои, которые ставили своей
целью исчерпание
жизни (или те, кого я
считаю таковыми). Я не иду дальше
этого. Я говорю о
мире, в котором и мысли,
и жизни лишены будущего. За всем,
что побуждает
человека к труду и
движению, стоит надежда. Так
оказывается бесплодной
единственная нелживая
мысль. В абсурдном мире ценность
понятия или жизни
измеряется не плодотворностью.
5) Альбер Камю: в путях разума
к истине (бунтующий человек).
Что
же представляет собой человек бунтующий"?
Это человек, говорящий "нет". Но,
отрицая, он не отрекается: это человек,
уже первым своим действием говорящий
"да". Раб, всю жизнь исполнявший
господские распоряжения, вдруг считает
последнее из них неприемлемым. Каково
же содержание его "нет'"? "Нет"
может, например, означать: "слишком
долго я терпел", "до сих пор - так
уж и быть, но дальше - хватит", "вы
заходите слишком далеко" и еще: "есть
предел, переступить который я вам не позволю"
Вообще говоря, это "нет" утверждает
существование границы. Та же идея предела
обнаруживается в чувстве бунтаря, что
другой "слишком много на себя берет",
простирает свои права дальше границы,
за которой лежит область суверенных прав,
ставящих преграду всякому на них посягательству.
Таким образом, порыв к бунту коренится
одновременно и в решительном протесте
против любого вмешательства, которое
воспринимается как недопустимое, и в
смутной убежденности бунтаря в своей
правоте, а точнее, в его уверенности, что
он "вправе делать то-то и то-то". Бунта
не происходит, если нет такого чувства
правоты. Вот почему взбунтовавшийся раб
говорит разом и "да" и "нет".
Вместе с упомянутой границей он утверждает
все то, что неясно чувствует в себе самом
и хочет сберечь. Он упрямо доказывает,
что в нем есть нечто "стоящее" и оно
нуждается в защите. Поработившему его
порядку он противопоставляет своего
рода право терпеть угнетение только до
того предела, какой устанавливается им
самим.
Вместе с отталкиванием чужеродного в
любом бунте сразу происходит полное отождествление
человека с определенной стороной его
существа. Здесь скрытым образом вступает
в игру ценностное суждение, и притом столь
основательное, что оно помогает бунтарю
выстоять среди опасностей. До сих пор
он по крайней мере молчал, погрузившись
в отчаяние, вынужденный терпеть любые
условия, даже если считал их глубоко несправедливыми.
Поскольку угнетаемый молчит, люди полагают,
что он не рассуждает и ничего не хочет,
а в некоторых случаях он и вправду ничего
уже не желает. Отчаяние, как и абсурд,
судит и желает всего вообще и ничего в
частности. Его хорошо передает молчание,
но как только угнетаемый заговорит, пусть
даже он скажет "нет", это значит,
что он желает и судит. Бунтарь делает
круговой поворот. Он шел, погоняемый кнутом
хозяина. А теперь встает перед ним лицом
к лицу. Бунтовщик противопоставляет все,
что для него ценно, всему, что таковым
не является. Не всякая ценность обусловливает
бунт, но всякое бунтарское движение молчаливо
предполагает некую ценность. О ценности
ли в данном случае идет речь?
В бунтарском порыве рождается пусть и
неясное, но сознание: внезапное яркое
чувство того, что в человеке есть нечто
такое, с чем он может отождествить себя
хотя бы на время. До сих пор раб реально
не ощущал этой тождественности. До своего
восстания он страдал от всевозможного
гнета. Нередко бывало так, что он безропотно
выполнял распоряжения куда более возмутительные,
чем то последнее, которое вызвало бунт.
Раб терпеливо принимал эти распоряжения;
в глубине души он, возможно, отвергал
их, но, раз он молчал, значит, он жил своими
повседневными заботами, еще не осознавая
своих прав. Потеряв терпение, он теперь
начинает нетерпеливо отвергать все, с
чем мирился раньше. Этот порыв почти всегда
имеет обратное действие. Отвергая унизительное
повеление своего господина, раб вместе
с тем отвергает рабство как таковое. Шаг
за шагом бунт заводит его гораздо дальше,
чем простое неповиновение. Он переступает
даже границу, установленную им для противника,
требуя теперь, чтобы с ним обращались
как с равным. То, что прежде было упорным
сопротивлением человека, становится
всем человеком, который отождествляет
себя с сопротивлением и сводится к нему.
Та часть его существа, к которой он требовал
уважения, теперь ему дороже всего, дороже
даже самой жизни, она становится для бунтаря
высшим благом. Живший дотоле каждодневными
компромиссами, раб в один миг ("потому
что как же иначе...") впадает в непримиримость
- "все или ничего". Сознание возникает
вместе с бунтом.
В этом сознании сочетаются еще довольно
туманное "все" и "ничего", предполагающие,
что ради "всего" можно пожертвовать
и человеком. Бунтарь хочет быть или "всем",
целиком и полностью отождествляя себя
с тем благом, которое он неожиданно осознал,
и требуя, чтобы в его лице люди признавали
и приветствовали это благо, или "ничем",
то есть оказаться побежденным превосходящей
силой. Идя до конца, восставший готов
к последнему бесправию, каковым является
смерть, если он будет лишен того единственного
священного дара, каким, например, может
стать для него свобода. Лучше умереть
стоя, чем жить на коленях.
По мнению многих признанных авторов,
ценность "чаще всего представляет
собой переход от факта к праву, от желаемого
к желательному (обычно через посредство
желаемого всеми)". Как я уже показал,
в бунте очевиден переход к праву. И равным
образом переход от формулы "нужно было
бы, чтобы это существовало" к формуле
"я хочу, чтобы было так". Но, быть
может еще важнее, что речь идет о переходе
от индивида к благу ставшему отныне всеобщим.
Вопреки ходячему мнению о бунте появление
лозунга "Все или ничего" доказывает,
что бунт, даже зародившийся в недрах сугубо
индивидуального, ставит под сомнение
само понятие индивида. Если индивид готов
умереть и в определенных обстоятельствах
принимает смерть в свое бунтарском порыве,
он тем самым показывает, что жертвует
собой во имя блага, которое, по его мнению,
значит больше его собственной судьбы.
Если бунтовщик готов погибнуть, только
бы не лишиться защищаемого им права, то
это означает, что он ценит это право выше,
чем самого себя. Следовательно, он действует
во имя пусть еще неясной ценности, которая,
он чувствует, объединяет его со всеми
остальными людьми. Очевидно утверждение,
заключенное во всяком мятежном действии,
простирается на нечто, превосходящее
индивида в той мере, в какой это нечто
избавляет его от предполагаемого одиночества
и дает ему основание действовать. Но теперь
уже важно отметить, что эта предсуществующая
ценность, данная до всякого действия,
вступает в противоречие с чисто историческими
философскими учениями, согласно которым
ценность завоевывается (если он, вообще
может быть завоевана) лишь в результате
действия. Анализ бунта приводит по меньшей
мере к догадке, что человеческая природа
действительно существует, соответственно
представлениям древних греков и вопреки
постулатам современной философии. К чему
восставать, если в тебе самом нет ничего
постоянного, достойного того, чтобы его
сберечь? Если раб восстает, то ради блага
всех живущих. Ведь он полагает, что при
существующем порядке вещей в нем отрицается
нечто, присущее не только ему, а являющееся
тем общим, в чем все люди, и даже тот, кто
оскорблял и угнетал раба, имеют предуготованное
сообщество. Такой вывод подтверждается
двумя наблюдениями. Прежде всего, следует
отметить, что по своей сути бунтарский
порыв не является эгоистическим душевным
движением. Спору нет, он может быть вызван
эгоистическими причинами. Но люди восстают
не только против угнетения, но и против
лжи. Более того, поначалу действующий
из эгоистических побуждений бунтовщик
в самой глубине души ничем не дорожит,
поскольку ставит на карту все. Конечно,
восставший требует к себе уважения, но
лишь в той мере, в какой он отождествляет
себя с естественным человеческим сообществом.
Отметим еще, что бунтовщиком становится
отнюдь не только сам угнетенный. Бунт
может поднять и тот, кто потрясен зрелищем
угнетения, жертвой которого стал другой.
В таком случае он отождествляет себя
с этим угнетенным. И здесь необходимо
уточнить, что речь идет не о психологическом
отождествлении, не о самообмане, когда
человек воображает, будто оскорбляют
его самого. Бывает, наоборот, что мы не
в состоянии спокойно смотреть, как другие
подвергаются тем оскорблениям, которые
мы сами терпели бы, не протестуя. Пример
этого благороднейшего движения человеческой
души - самоубийства из протеста, на которые
решались русские террористы на каторге,
когда секли их товарищей. Речь идет и
не о чувстве общности интересов. Ведь
мы можем счесть возмутительной несправедливость
даже по отношению к нашим противникам.
Здесь происходит лишь отождествление
судеб и присоединение к одной из сторон.
Таким образом, сам по себе индивид вовсе
не является той ценностью, которую он
намерен защищать. Эту ценность составляют
все люди вообще. В бунте человек, преодолевая
свою ограниченность, сближается с другими,
и с этой точки зрения человеческая солидарность
носит метафизический характер. Речь идет
попросту о солидарности, рождающейся
в оковах.
Позитивный аспект ценности, предполагаемой
всяким бунтом, можно уточнить, сравнив
ее с чисто негативным понятием озлобленности,
как его определяет Шелер. Действительно,
мятежный порыв есть нечто большее, чем
акт протеста в самом сильном смысле слова.
Озлобленность прекрасно определена Шелером
как самоотравление, как губительная секреция
затянувшегося бессилия, происходящая
в закрытом сосуде. Бунт, наоборот, взламывает
бытие и помогает выйти за его пределы.
Застойные воды он превращает в бушующие
волны. Шелер сам подчеркивает пассивный
характер озлобленности, отмечая, какое
большое место она занимает в душевном
мире женщины, чья участь - быть объектом
желания и обладания. Источником бунта,
напротив, являются переизбыток энергии
и жажда деятельности. Шелер прав, говоря,
что озлобленность ярко окрашена завистью.
Но завидуют тому, чем не обладают. Восставший
же защищает себя, каков он есть. Он требует
не только блага, которым не обладает или
которого его могут лишить. Он добивается
признания того, что в нем уже есть и что
он сам почти во всех случаях признал более
значимым, чем предмет вероятной зависти.
Бунт не реалистичен. По Шелеру, озлобленность
сильной души превращается в карьеризм,
а слабой - в горечь. Но в любом случае речь
идет о том, чтобы стать не тем, что ты есть.
Озлобленность всегда обращена против
ее носителя. Бунтующий человек, напротив,
в своем первом порыве протестует против
посягательств на себя, каков он есть.
Он борется за целостность своей личности.
Он стремится поначалу не столько одержать
верх, сколько заставить уважать себя.
Наконец, озлобленность, похоже, заранее упивается
муками, которые она хотела бы причинить
своему объекту. Ницше и Шелер правы, усматривая
прекрасный образчик такого чувства в
том пассаже Тертуллиана, где он сообщает
читателям, что для блаженных обитателей
рая будет величайшей усладой видеть римских
императоров, корчащихся в адском пламени.
Такова же и услада добропорядочных обывателей,
обожающих зрелище смертной казни. Бунтарь
же, напротив, принципиально ограничивается
протестом против унижений, не желая их
никому другому, и готов претерпеть муки,
но только не допустить ничего оскорбительного
для личности.
В таком случае непонятно, почему Шелер
полностью отождествляет бунтарский дух
и озлобленность. Его критику озлобленности
в гуманитаризме (который трактуется им
как форма нехристианской любви к людям)
можно было бы применить к некоторым расплывчатым
формам гуманитарного идеализма или технике
террора. Но эта критика бьет мимо цели
в том, что касается бунта человека против
своего удела, порыва, который поднимает
его на защиту достоинства, присущего
каждому. Шелер хочет показать, что гуманитаризм
идет рука об руку с ненавистью к миру.
Любят человечество в целом, чтобы не любить
никого в частности. В некоторых случаях
это верно, и Шелер становится понятнее,
когда примешь во внимание, что гуманитаризм
для него представлен Бентамом и Руссо.
Но привязанность человека к человеку
может возникнуть благодаря чему-то иному,
нежели арифметический подсчет интересов
или доверие к человеческой природе (впрочем,
чисто теоретическое). Утилитаристам и
воспитателю Эмиля противостоит, например, логика, воплощенная
Достоевским в образе Ивана Карамазова,
который начинает бунтарским порывом
и заканчивает метафизическим восстанием.
Шелер, будучи знаком с романом Достоевского,
так резюмирует эту концепцию: "В мире
не так уж много любви, чтобы тратить ее
на что-нибудь другое, кроме человека".
Даже если бы подобное резюме было верным,
бездонное отчаяние, которое чувствуется
за ним, заслуживает чего-то лучшего, нежели
пренебрежение. Но оно, по сути, не передает
трагического характера карамазовского
бунта. Драма Ивана Карамазова, напротив,
заключается в переизбытке любви, не знающей,
на кого излиться. Поскольку эта любовь
не находит применения, а Бог отрицается,
возникает решение одарить ею человека
во имя благородного сострадания.
Впрочем, как это следует из нашего анализа,
в бунтарском движении некий абстрактный
идеал избирается не от душевной бедности
и не ради бесплодного протеста. В человеке
надо видеть то, что не сведешь к идее,
тот жар души, который предназначен Для
существования и ни для чего иного. Значит
ли это, что никакой бунт не несет в себе
озлобленности и зависти? Нет, не значит,
и мы это прекрасно знаем в наш недобрый
век. Но мы должны рассматривать понятие
озлобленности в самом широком его смысле,
поскольку иначе мы рискуем исказить его,
и тогда можно сказать, что бунт полностью
преодолевает озлобленность. Если в "Грозовом
перевале" Хитклиф предпочитает Богу
свою любовь и просит отправить его в ад,
только чтобы соединиться там с любимой,
то здесь говорит не только его униженная
молодость, но и мучительный опыт всей
жизни. Такой же порыв испытал Мейстер
Экхарт, когда в поразительном приступе
ереси заявил, что предпочитает ад с Иисусом
раю без него. И здесь все тот же порыв
любви. Итак, вопреки Шелеру, я всячески
настаиваю на страстном созидательном
порыве бунта, который отличает его от
озлобленности. По видимости негативный,
поскольку он ничего не создает, бунт в
действительности глубоко позитивен,
потому что он открывает в человеке то,
за что всегда стоит бороться. Но не являются
ли относительными и бунт, и ценность,
которую он несет в себе? Причины бунта,
похоже, менялись вместе с эпохами и цивилизациями.
Очевидно, что у индусского парии, у воина
империи инков, у туземца из Центральной
Африки или у члена первых христианских
общин были разные представления о бунте.
Можно даже с большой вероятностью утверждать,
что в данных конкретных случаях понятие
бунта не имеет смысла. Однако древнегреческий
раб, крепостной, кондотьер времен Возрождения,
парижский буржуа эпохи Регентства, русский
интеллигент 1900-х годов и современный
рабочий, расходясь в своем понимании
причин бунта, единодушно признали бы
его законность. Иначе говоря, можно предположить,
что проблема бунта имеет определенный
смысл лишь в рамках западной мысли. Можно
высказаться еще точнее, отметив вместе
с Максом Шелером, что мятежный дух с трудом
находил выражение в обществах, где неравенство
было слишком велико (как в индусских кастах),
или, наоборот, в тех обществах, где существовало
абсолютное равенство (некоторые первобытные
племена). В обществе бунтарский дух может
возникнуть только в тех социальных группах,
где за теоретическим равенством скрывается
огромное фактическое неравенство. А это
означает, что проблема бунта имеет смысл
только в нашем западном обществе. В таком
случае трудно было бы удержаться от соблазна
утверждать, что эта проблема связана
с развитием индивидуализма, если бы предыдущие
размышления не насторожили нас против
такого вывода.
Из замечания Шелера можно с очевидностью
вывести лишь то, что в наших западных
обществах благодаря теории политической
свободы в человеческой душе укореняется
высокое понятие о человеке и что вследствие
практического использования этой свободы
соответственно растет неудовлетворенность
своим положением. Фактическая свобода
развивается медленнее, чем представления
человека о свободе. Из этого наблюдения
можно вывести лишь следующее: бунт - это
дело человека осведомленного, твердо
знающего свои права. Но ничто не дает
нам основания говорить только о правах
индивида. Напротив, весьма вероятно, что
благодаря уже упоминавшейся солидарности
род человеческий все глубже и полнее
осознает самого себя в ходе своей истории.
Действительно, у инков или парий проблемы
бунта не возникает, поскольку она была
разрешена для них традицией: еще до того,
как они могли поставить перед собой вопрос
о бунте, ответ на него уже был дан в понятии
священного. В сакрализованном мире нет
проблемы бунта, как нет вообще никаких
реальных проблем, поскольку все ответы
даны раз и навсегда. Здесь место метафизики
занимает миф. Нет никаких вопрошаний,
есть только ответы и бесконечные комментарии
к ним, которые могут быть и метафизическими.
Но когда человек еще не вступил в сферу
священного или уже вышел из нее, он есть
вопрошание и бунт, причем вопрошает и
бунтует он ради того, чтобы вступить в
эту сферу или выйти оттуда. Человек бунтующий
есть человек, живущий до или после священного,
требующий человеческого порядка, при
котором и ответы будут человеческими,
то есть разумно сформулированными. С
этого момента всякий вопрос, всякое слово
является бунтом, тогда как в сакрализованном
мире всякое слово есть акт благодати.
Можно было бы, таким образом, показать,
что для человеческого духа доступны только
два универсума - универсум священного
(или, если воспользоваться языком христианства,
универсум благодати)
и универсум бунта. Исчезновение одного
означает возникновение другого, хотя
это может происходить в озадачивающих
формах. И тут мы вновь встречаемся с формулой
"Все или ничего". Актуальность проблемы
бунта определяется единственно тем, что
сегодня целые общества стремятся обособиться
от священного. Мы живем в десакрализованной
истории. Конечно, человек не сводится
к восстанию. Но сегодняшняя история с
ее распрями вынуждает нас признать, что
бунт - это одно из существенных измерений
человека. Он является нашей исторической
реальностью. И нам нужно не бежать от
нее, а найти в ней наши ценности. Но можно
ли, пребывая вне сферы священного и его
абсолютных ценностей, обрести правило
жизненного поведения? - таков вопрос,
поставленный бунтом.
Мы уже имели возможность отметить некую
неопределенную ценность, рождающуюся
у того предела, за которым происходит
восстание. Теперь пора спросить у себя,
обретается ли эта ценность в современных
формах бунтарской мысли и бунтарского
действия, и, если это так, уточнить ее
содержание. Но прежде чем продолжить
рассуждения, заметим, что в основе этой
ценности лежит бунт как таковой. Солидарность
людей обусловливается бунтарским порывом,
а он, в свой черед, находит себе оправдание
только в их соучастии. Следовательно,
мы вправе заявить, что любой бунт, позволяющий
себе отрицать или разрушать человеческую
солидарность, перестает в силу этого
быть бунтов и в действительности совпадает
с мертвящим соглашательством. Точно так
же лишенная святости человеческая солидарность
обретает жизнь лишь на уровне бунта. Тем
самым заявляет о себе подлинная драма
бунтарской мысли. Для того чтобы жить,
человек должен бунтовать, но его бунт
не должен нарушать границы, открытые
бунтарем в самом себе, границы, за которыми
люди, объединившись, начинают свое подлинное
бытие. Бунтарская мысль не может обойтись
без памяти, ей присуща постоянная напряженность.
Следуя за ней в ее творениях и действиях,
мы всякий раз должны спрашивать, остается
ли она верной своему изначальному благородству
или же от усталости и безумия забыла о
нем - во хмелю тирании или раболепия. А
пока вот первый результат, которого добился
мятежный дух благодаря рефлексии, проникнутой
абсурдностью и ощущением очевидной бесплодности
мира. В опыте абсурда страдание индивидуально.
В бунтарском порыве оно осознает себя
как коллективное. Оно оказывается общей
участью. Первое достижение ума, скованного
отчужденностью, состоит в понимании того,
что он разделяет эту отчужденность со
всеми людьми и что человеческая реальность
страдает в своей целостности от обособленности,
отчужденности по отношению к самой себе
и к миру. Зло, испытанное одним человеком,
становится чумой, заражающей всех. В наших
повседневных испытаниях бунт играет
такую же роль, какую играет "cogito"
в порядке мышления; бунт - это первая очевидность.
Но эта очевидность выводит индивида из
его одиночества, она является тем общим,
что лежит в основе первой ценности для
всех людей. Я бунтую, следовательно, мы
существуем.